Ты считал меня трусом? Ты ведь кричал, что хочешь туда, поедешь туда, любой ценой, и неважно, что будет. Ты кричал, а я тебя держал, и я даже дал тебе по морде, а мама плакала, а Гай качался на стуле.
Я рявкнул:
Никто никуда не поедет!
Ты считал меня трусом, скажи мне честно, милый друг? Я правда готов был умереть в любую секунду.
Но я знал, что во всем этом просто нет смысла. Сделанное, сделано. И точка.
Дорогой мой, звучит как великолепная отмазка, правда? Но я клянусь тебе, мое сердце было исполнено злобы и желания мести, которое я, когда час пришел, осуществил безо всякой жалости.
Но в тот момент я повел себя не как я, не со свойственной мне горячностью. Я, дорогой мой, повел себя как Публий. Не знаю, как это вышло.
Я повел себя так, как он бы хотел и, более того, на моем месте Публий поступил бы именно таквот что важно. Единственный способ не подвести его был такой: стать им.
Ты мне, наверное, не поверишь, но тогда мне на секунду показалось, что я одержим им, словно неким духом. Между нами была длинная и невидимая нить, дернув за которую, я мог почувствовать, чего он хочет от меня.
И в этот момент я подумал: да, он отец мне.
Я повел себя по-взрослому, и, хотя мы долго ругались, мне удалось всех вас успокоить.
Теперь мы все сидели у телевизора и ждали новостей.
О боги, в тот день разразился страшный зимний дождь со снегом, и незанесенная стерня полей, которая не давала мне покоя, наконец, нашла оказалась укрыта.
Как холодно, говорила мама. Хотя затопили так жарко.
И правда, я тоже чувствовал этот холод.
Самые тяжелые минуты были те, в которые никаких новостей не было. Слава Геркулесу, что таких минут было немного. То и дело что-то сообщали: то нашли склад оружия заговорщиков, то выяснили их планы по поводу убийства Цицерона, где, как и когда оно должно было совершиться, то нашли какие-то новые неоспоримые доказательства, очередных свидетелей.
Один из заговорщиков, вещал диктор, и камера брала крупным планом храм Конкордии. Согласился выдать планы своих сообщников в обмен на личную неприкосновенность.
Почему-то я был уверен, что это не Публий. Странно, почему это? Поступок весьма в его стиле. Думаю, все дело в той невидимой связи, которая наладилась между нами. Совершенно мистическая вещь, учитывая, что нас не связывает кровь.
Сначала шел снег, потом его сменил дождь, да такой сильный, что новым Девкалиону и Пирре пора было подыскать себе гору повыше. Потом ливень угас, и снова повалил снег. Хлопья его таяли в глубоких лужах. Когда не показывали новости, я не мог усидеть на месте и выходил на порог, подышать воздухом. Все было черным и белым, таким контрастным.
Я возвращался, и все становилось еще чернее и еще белеечерные-черные заговорщики и белый-белый Цицерон в красивом плаще спасает Рим.
Так прошли сначала одни сутки, а потом вторые. Заговорщиков схватили утром третьего декабря, а пятого началось заседание, на котором собирались определить меру пресечения.
Сколько мы спали? Я, может, час два. Ты и мама и того меньше. А Гай не спал вовсепод глазами его залегли такие темные тени, что казалось, будто по черноте они могут сравниться с грязью за порогом. Лицо же его стало белым, как снег.
Гай, наша Луна, в какой-то мере всегда оставался для меня загадкой. Не удивлюсь, если он переживал все происходившее еще тяжелее нас.
Журналист ловил входящих в здание храма Конкордии (колонны его были такими белыми, что резало глаза, вернее, они вдруг показались мне таковыми) сенаторов и задавал им один и тот же вопрос:
Какое наказание, по вашему, необходимо назначить заговорщикам?
Мы вздрагивали каждый раз, когда он это произносил. Наказание, да.
Катон, чьи и без того грубые черты лица были искажены злобой, говорил:
Мы будем требовать высшей меры наказания для преступников. Измена Родине может караться лишь одним способом.
Надо же, подумал я рассеянно, я теперь сын изменника. А что до благих намерений и хороших мотивов? Никто о них не упоминал, все костерили Кателину и обещали добраться до него в ближайшее время.
Мурена сказал:
Не сомневайтесь, приговор будет самым жестким, в рамках закона, конечно же, но жестким.
Все они смотрели в камеру угрожающе, будто бы посылали молнии самому Катилине, собиравшему войска за пределами Рима. Или нам, например.
Только молодой претор будущего года, Гай Юлий Цезарь, сказал вот что, в том числе, как мне показалось, и нам лично:
Мы будем требовать высшей меры наказания, возможной для гражданина. Вне зависимости от тяжести преступления заговорщиков, решение о казни может принять лишь народное собрание. То, что отличает нас от заговорщиковжелание действовать в рамках закона. Мы должны обеспечить их права, в том числе и право обратиться к народному собранию. Сознательность и приверженность традиционным римским представлениям о свободе требует от нас последовательности.
Сколько ему в то время было? Тридцать шесть или тридцать семь? Не помню и не могу сосчитать. Помню длинное, красивое и благородное лицо, прозрачные глаза. Цезарь показался мне очень похожим на маму, я даже обернулся, чтобы посмотреть на нее и сравнитьда, тот же оттенок глаз, те же тонкие брови, тот же длинный абрис лица. Она могла бы сойти за его родную сестру.
Он мне сразу очень понравился, вызвал искреннюю симпатию своей холодной рассудительностью, отсутствием всякой злости и сочувствием? Во всяком случае, мне так показалось.
Нет, сказала мама, когда последний сенатор вошел в храм. Нет, не могу смотреть.
Я обнял ее, а Гай выключил телевизор и уставился в черный экран.
Ты сказал:
Но ведь есть же закон Семпрония!
Помолчав, ты добавил:
И Катилина.
Да, сказала мама. И Катилина.
Она, всегда такой ужас испытывавшая при мысли о войне, вдруг страстно ее захотела. Она представляла, как солдаты Катилины ворвутся в город и вызволят Публия. Но это были фантазии, в сущности, не так сильно отличавшиеся от моих.
Все, сказал я. Давайте-ка отвлечемся, проведем как-то время.
Мне хотелось кричать и плакать, но я должен был быть Публием до конца. И я должен был улыбаться.
Как мы провели этот день, почти не помню. Помню разве что: я сохранял спокойствие, которому позавидую сам много позже, например, сейчас. Но, в целом, разве не считаешь ты, что в горе я, неожиданно, нахожу успокоение и достоинство? Такой разнузданный обычно, норов мой вдруг смиряется. Это от Публия, я верю, невидимая нить в этот момент снова связывает нас.
Что же мы делали? По-моему, играли в кости на желания, и даже было смешно. Мне невероятно везло, сложно представить, но раз за разом выходила "Венера", тебе же доставались одни "собаки". И я развлекал всех, задавая тебе задачки вроде проехаться верхом на свинье или поцеловать корову в нос, или пройтись по забору вокруг всего поместья (невероятно сложная задача, учитывая, что камень стал скользким).
К вечеру мама снова рванулась к телевизору, но я мягко ее перехватил, остановил.
Подожди, сказал я. Мы узнаем все завтра. Мы будем меньше мучиться, если все плохо и больше радоваться, если все хорошо. Дай нам время.
Ты сбегал в пристройку, где жил наш греческий доктор, и принес маме какой-то отвар или настойку, выпив эту гадость, она крепко заснула.
А мы сидели втроем и смотрели на мертвый и пустой черный экран телевизора.
Как думаете? спросил ты. Мы заснем?
Янет, сказал Гая. Я зевнул, и вы неодобрительно посмотрели на меня.
Что? спросил я. Тело есть тело, что поделать. Спать хочуне могу. Сейчас умру!
И мы втроем захохотали так громко, что перебудили, должно быть, весь дом. Кроме мамы, спасибо настойке.
Я сейчас умру, хохотал Гай. Не могу! Умрет он!
Да уж, мы встретили горе, как и полагается Антониямдурацким смехом.
Наконец, мы разошлись, у выключенного телевизора остался лишь Гай и торжественно пообещал его не включать.
Я все равно думал, я не засну, все буду думать, как сложится судьба Публия, но прикосновение Гипноса отправило меня в мир без Танатоса.
Разбудил меня стук в дверь, очень-очень громкий. Ты наверняка помнишь этот звук. Уверен, даже если не помнишь больше ничегоего помнишь.