Франц не мог понять, что заставляет его выйти из квартиры, но и сопротивляться не мог. Может быть, у него туберкулезный менингит? Может быть, он сошел с ума от горя и страха?
Горло обжег холодный еще, весенний воздух. Франц с новой силой почувствовал жар, его стало знобить. Он шел, не понимая, куда идет и зачем. Вечерняя Вена была залита красками, зрение стало температурно-ярким, мучительным и четким.
Пару раз Франц останавливался, почти без сил, чтобы откашляться. На платке, который он прижимал к губам, оставались сгустки крови. Но повернуть назад, вернуться домой Франц не мог. Отчасти и потому, что приступ был мучительным, страшным, и ему не хотелось оставаться в одиночестве. Если ему суждено умереть сегодня, то пусть это будет не в пустой комнате.
Люди прогуливались и веселились, они болтали о своих нелепых, продолжающихся делах. Звонким смешкам дам вторили трели уличных музыкантов, и Францу казалось, что жизнь, бушующая вокруг, в прекрасных платьях девушек, запахе табака, исходящем от мужчин, лае маленьких собачек, совершающих променад вместе с хозяевами, делает легче и ему самому.
Дом, куда ноги привели Франца, был элитным жильем, построенным не так давно. Эрих рассказывал Францу о двухэтажных квартирах с прекрасным ремонтом, в которых ему случалось бывать, и Франц не раз представлял себе, что это значит, быть по-настоящему богатым и жить в таком месте.
Впрочем, справедливости ради стоило отметить, что бедным Франц тоже не был никогда, и как живут по-настоящему бедные люди, ему было не менее интересно. Но бедность и богатство в Вене были одинаково замкнуты в себе и закрыты для посторонних.
Пока Франц вдавливал кнопку дверного звонка, ему казалось, будто он проваливается в забытье. Консьерж в бордовой ливрее открыл ему дверь, и Франц с трудом выдавил из себя, что ему нужно к господину Линду.
Очевидно, иначе, зачем он здесь вообще?
Консьерж посмотрел на него с профессиональным вежливым безразличием, когда Франц снова закашлялся.
- Меня предупреждали о вашем визите, господин Венкхайм.
В просторной, дорогой квартире его встретил вовсе не Гуннар, а яркая, рыжая женщина в броском до неприличия алом платье. Жена, подумал Франц. Ее длинные, волнистые волосы не были убраны в прическу, будто она готовилась ко сну.
Рыжая женщина совершенно без стеснения протянула к нему молочно-белую руку, прижала ладонь к его лбу.
- Ты весь горишь, милый, - сказала она спокойно и сочувственно. - Хорошо, что все случится сегодня.
- Что случится сегодня? - хрипло спросил Франц.
- Так ты не знаешь, - протянула она ласково. Черты лица у нее были мягкие, нежные, и вся она была молоко и мед. Но у нее был резкий и неприятный английский акцент. - Пойдем со мной. Меня зовут Айслинн, я сестра Гуннара.
- Сестра? - спросил Франц, и на секунду это даже вывело его из забытья, в которое он снова почти провалился.
- А ты думал, что жена? - засмеялась она. У нее был певучий, прекрасный смех.
- Где Гуннар? - спросил Франц тихо.
- Зная его, дезинфицирует инструменты. Я провожу тебя к нему.
Пока они шли, Айслинн поддерживала Франца. Густая рыжина ее волос пахла зеленой травой.
- Все будет хорошо, - прошептала она. - Не бойся.
Но Франц уже и не боялся, ему казалось, что все, что происходит - просто сон.
Она привела его на второй этаж, и типичная буржуазная роскошь - тяжелые шторы, кресла красного дерева, высокие потолки, сменилась тем, во что Франц даже не думал верить.
Он окончательно уверился в том, что спит. Комната, в которой ждал его Гуннар, не была похожа ни на что виденное им раньше. Разве что, может быть, на иллюстрации к страшным, средневековым сказкам. На полках стояли в ряд черепа животных, иногда в их разверстых пастях лежали драгоценные камни, подобных каким Франц никогда не видел, алтарные чаши из серебра и кубки из золота переливались в свете свечей. Пахло сушеными травами, кровью и почему-то вином. Вместо алтаря, в середине комнаты стоял настоящий операционный стол. Человек в мантии, капюшон которой закрывал лицо, начищал инструменты - Франц увидел скальпель и пилу для грудины, ранорасширители и щипцы. Ощущение сюрреальности происходящего сделало Франца невозмутимым, он спросил:
- Гуннар? Это вы?
- Сними рубашку и ложись на стол, - ответил Гуннар. Под капюшоном не было видно его лица, но Франц знал, он не улыбается.
- Ты принесешь меня в жертву во славу какого-то скандинавского романтического нарратива? - спросил Франц, переходя с ним на "ты", но Гуннар только хмыкнул. Не слишком он был разговорчив даже во сне Франца.
Франц расстегнул и стянул рубашку, и ему показалось, что он делает это уже не против воли, скорее из интереса. Кошмар, порожденный его страхом смерти, который ему нужно пройти до конца, вот и все.
Простынь на операционном столе холодила спину, и только сейчас Франц почувствовал, какой жар все это время преследовал его.
- Удачи, братишка, - сказала Айслинн, потом подмигнула Францу и закрыла за собой дверь, выйдя в стандартную венскую роскошь из средневекового, пародийно-жуткого логова колдуна.
- Вы уверены, что мне можно делать операцию в таком состоянии? Это будет операция на плевральной полости, так?
- Неважно, в каком ты состоянии. Я не буду тебя обезболивать. Согласно традиции, ты должен прочувствовать.
- Что прочувствовать?
- Как ты умираешь, - ответил Гуннар, голос у него оставался абсолютно ровным. - А теперь помолчи и не двигайся.
И Франц тут же замолчал, хотя захотелось ему закричать. Впрочем, он все еще был уверен в том, что с ним происходит плохой сон. Он и двинуться не мог, точно как в кошмаре. Когда Гуннар взял скальпель, Франц подумал, что боли он не почувствует. Может, он даже проснется, охваченный страхом. Может, все окажется сном, весь сегодняшний день и его болезнь. На самом деле он был просто простужен, вот и все.
Но когда Гуннар сделал надрез, боль оказалась настоящей, однако сонная невозможность двигаться и кричать, не исчезла. Его заживо потрошил какой-то скандинавский сумасшедший язычник, живущий в образцовом буржуазном доме, а Франц и двинуться не мог. Гуннар делал все медленно, аккуратно, сохраняя совершенно невозмутимый вид. Условно ясное сознание Франц сохранял только пока Гуннар не начал распиливать грудину.
Потом осталась боль, боль, которая прервалась только вспышкой темноты. Ее Франц встретил с облегчением, успев подумать, что может, он умер во сне, как и боялся, и страшная боль от инструментов в руках Гуннара, была просто образом, который рождал в нем разрыв абсцессов внутри легких.
Все пропало на секунду или на целую вечность, а потом Франц еще успел увидеть, как бы со стороны, как Гуннар положил его сердце в стеклянный ящик, закрыл крышку, снял перчатки, отложил инструменты и только потом прижал ладонь к его разверстой груди.
И все вдруг взорвалось.
Будто бы вечно Франц стоял посреди Стефанплаца, люди не обходили его, а проходили сквозь. Весь мир, докуда Франц его видел, был покрыт аккуратными цифрами формул. Франц видел все разгадки, которых искал: площадь, состав, реакции, давление, скорость, соотношение между величинами, казалось, не связанными друг с другом. Все было открыто ему. Он видел состав крови мальчишки, разбившего коленку, он видел вычисления строителей собора Святого Стефана, видел расчёты, показывающие, почему небо синее, и реакции, происходящие внутри баночки с нюхательными солями в сумочке какой-то дамы.
Ряды чисел покрывали все, они шли по небу и брусчатке, и Франц чувствовал себя способным взять любую из формул, связать ее с остальными. Все эти числа, длинные, бесконечно большие, сводились в одно единственное уравнение, у которого был ответ, который Франц уже знал.
Мир.
А потом вдруг цифры начали таять, будто выцветали чернила. Нет, будто бы сам Франц терял резкость зрения, необходимую, чтобы видеть все. Последней надписью, оставшейся у него под ногами, было слово на языке, алфавит которого Франц не узнавал. Но он знал перевод, это было "бешенство".
Какое неожиданное слово, подумал Франц, а потом почувствовал, что может открыть глаза.
Открыв глаза, он увидел Айслинн. Она зашивала рану у него на груди, теперь не казавшуюся такой страшной.