Сильно же ты замёрзла, пробормотал незнакомец растерянно. Глаза у него оказались обыкновенные карие, человечьи, но оттого почему-то ещё более страшные. Благородные черты лица напоминали о рыцарях; но не о слащавых, романных, а о тех, из старинных книг о бойцах с хищным профилем, с острыми скулами и с нахмуренными бровями. Сколько тебе лет?
Че четырнадцать.
Она едва заставила себя выпустить его руку и уткнулась взглядом в прилавок. Щека горела, как обожжённая.
Я загляну через пару лет, пообещал незнакомец, с нажимом проводя Анаис ладонью по голове. Волосы только не стриги я косы люблю.
Он склонился, поцеловал её в горящую щёку и ушёл вниз по улице, подкидывая яблоко и ловя, как мяч. Анаис с полчаса сидела оцепеневшая, а потом подскочила, опрокинув прилавок, и по-мальчишечьи драпанула домой, перескакивая через заборы.
«Что же я натворила, что натворила» стучало в висках.
Первое, что Анаис сделала это попросила старшего брата подрезать ей волосы. Он всё сомневался, не оставить ли подлиннее, но в конце концов сделал, как просила обкорнал, как приютского сорванца, даже над ушами прядки выстриг. Белёсые кудри от сквозняка извивались на полу, как змеи. Мать, сокрушённо качая головой, смела их в совок и бросила в печь чтоб птицы не растащили, не навили гнёзд, и голова не болела.
Но уже тогда Анаис понимала, что прятаться бесполезно: раз протянутая, связь не оборвётся.
Вскоре после Рождества молва разнесла по округе два странных случая.
В соседнем городе от единственной искры вспыхнул, как спичка, целый квартал и выгорел за одну ночь. А на той, ближней площади, где шла ярмарка и торговал горячим вином Хайм-южанин, шальная ракета залетела на крышу оружейного склада, пробила её и взорвалась внутри. Думали, будет пожар, да пронесло.
«Чудо», шептались люди.
И только Анаис знала, что цена тому чуду одно красное яблоко.
Летом началась война.
Когда она закипела далеко, у границ, никто не принял её всерьёз, кроме газетчиков и кликуш. В последние годы стычки случались не раз вспыхивали и затухали, как фейерверк, упавший в сугроб. Но вскоре цены на хлеб поползли вверх, и люди стали перешёптываться, что теперь-то всё взаправду. Анаис не верила до последнего ни сводкам с фронта, ни пересудам на рынке, пока в начале осени в двери не постучался человек с голодным лицом, одетый по-армейски.
Господин Моро, полагаю? произнёс он с ходу, едва отец открыл дверь.
Верно, кивнул отец, опираясь локтем на косяк.
Визитёр смерил его внимательным взглядом, особенно задержавшись на сутулых плечах и сухой ноге; прежде никто в городе не смотрел на Моро так: аптекарь не пахарь, ему не крепкое тело нужно, а ясная голова, зоркие глаза и чуткие пальцы.
Господин Моро, я бы хотел поговорить о ваших сыновьях. У вас ведь их трое?
При этих словах мать побледнела и прижала пальцы к губам.
Спустя час визитёр удалился, отметив что-то в бумагах. А на следующий день двое самых старших мальчиков, Танет и Кё, собрав скудные пожитки, покинули дом. Провожать себя они запретили, улыбаясь и зубоскаля ещё чего, глупые женщины, беду накличете, будто и дел других нет. Но Анаис всё равно проследила за ними, стоя в тени яблони и обнимая младшего брата, последнего.
Ты ведь нас не бросишь, Дени? шепнула она.
Тот замотал патлатой головой. От него пахло дымом.
Поначалу братья исправно писали раз в месяц, а то и чаще.
Но после нового года письма стали приходить реже. Анаис, впрочем, некогда было бояться и грустить она теперь помогала отцу в аптеке. Если хлеб подорожал, так цены на лекарства вообще взлетели; правда, ингредиенты стало доставать непросто. Поэтому отец зачастую уезжал теперь сам, на неделю-две, как он говорил, «к друзьям», и возвращался с сумкой плотно запечатанных свёртков и пузырьков с притёртыми пробками. Кое-где стояло государственное клеймо, кое-где незнакомое Аптека в дни его отлучек оставалась на Анаис, Дени и госпожу Моро.
К следующему лету фронт откатился дальше. Люди стали привыкать даже к настоящей, взаправдашней войне. Новости всё чаще узнавали не из газет, а из «листков» сводок, которые распространяло правительство. Танет Моро попал в госпиталь с контузией и стал писать чаще; Кё в письме упомянул вполслова, что-де его отправляют куда-то переучиваться и запропал.
И Анаис бы тоже притерпелась к войне, как притерпелась к тревоге за братьев и к частым отлучкам отца, если б не заметила однажды, как бабушка Мелош перестала ставить под стол блюдце с угощением две-три капли молока на чёрствую корку.
А как же лютин?
Кто? задрала седые брови бабка. Да тьфу ты, во всякую нечисть верить. Не до того сейчас.
Анаис на полшаге запнулась и едва не выронила ступку с перетёртым лекарством.
Как это «верить»? Как это «верить», когда ещё полгода назад старая Мелош сама угощала лютина, вкладывая горячий пирожок в маленькую, сморщенную руку? А дети шёпотом предупреждали друг друга, что Тео с мельницы видел у реки водяную лошадь, обернувшуюся красивой женщиной в платье наизнанку, и отец за обедом с тревогой просил Дени быть осторожней, когда тот купается с друзьями
«И мама теперь не берёт с собой гроздь рябины, если идёт собирать травы к холмам», вспомнила Анаис.
Два дня она расспрашивала невзначай родителей, стариков, покупателей в аптеке, подружек. И почти уверилась, что война всего за год словно выгрызла из памяти здоровый кусок у каждого, будь то взрослый или ребёнок. И только Хайм-южанин помрачнел и досадливо цокнул языком.
Ушли они, э. Мне ли не помнить, я раньше у них вино иногда на мёд менял, душистый такой, а теперь откуда его брать? Э-эх, скосил он глаза на Анаис и попытался приобнять её одной рукой.
Анаис вывернулась, улыбнулась на прощанье, чтоб не обидно было, и перемахнула через забор, припуская к дому коротким путём. В груди растекался дымный жар; сердцу сделалось тесно.
«А он теперь тоже не придёт?»
Родной дом Анаис проскочила насквозь с парадного крыльца на кухню, а оттуда через чёрный ход снова на улицу, сжимая горшок с углями. Булькала заткнутая за пояс бутыль с керосином, с каждым шагом-прыжком соскальзывая ниже, ниже; под конец она держалась то ли на широкой пробке, то ли на честном слове, но так или иначе чудом. На вымерших улицах не было никого; не вились дымки над крышами, не пахло из открытых окон закипающей похлёбкой и румяным хлебом. Под горизонт набились черные тучи, как пчелиный рой давеча под крышу, и даже будто бы слышалось издали низкое гудение.
Раньше окраины начинались в тысяче шагов от аптеки; теперь, когда война разорила дома одиночек и стариков, когда ушли братья и сыновья, и некому стало чинить перекосившиеся пороги, прогнившие перекрытия, и неподъёмно дорог стал хлеб окраины подобрались вдвое ближе. На десять брошенных хибар одна занятая, и в той не хозяева, а погорельцы с границ.
Анаис на ходу перескочила ручей, пересекла одичавшее поле и очутилась у большого дома. Хозяева его умерли от старости ещё до войны, и никто из наследников, столичных беспокойных ребят, не позарился на пустующее жилище. Крыша разошлась, полы прогнили, а перекошенные ставни торчали наружу, как зубы у циркового уродца.
Ты никому не нужен, яростно выдохнула Анаис, поливая порог и двери керосином. Послужи хотя бы мне. Позови его!
Она подняла горшок над головой и грохнула его о пропитанное горючим дерево. Толстая глина хрупнула, но звук этот потонул в громовом грохоте; тучи вычернили небо от горизонта до горизонта, жадно склонились над домом А он радостно выбросил им навстречу языки рыжего пламени.
Вернись, ты! Ты обещал!
Влажная, предгрозовая духота стискивала грудь; огонь должен был бы так же задохнуться, погаснуть но он ревел гневно, точно раненое чудовище, древнее, оскорблённое небрежением.
Вернись! Ненавижу!
Чернота небесная прогнулась, текучая, непостоянная; по смоляным клубам с треском разбегались молнии, но ни дождинки ни упало на зудящие от пепла щёки.
Вернись, всхлипнула Анаис, и в колени ткнулась сухая земля. Вернись, ты ты мне яблоко должен.
И стало тихо.
Так невозможно, жутко тихо, словно огромная стеклянная колба опустилась сверху, отсекая разом всё шелест искр, треск деревянных перегородок, звериный рёв пожара, грозовые залпы.