Мама не раз рассказывала мне о весне 57-го. Говорила, что в том унынии, которое властвовало в лагере, появление отца, уже заслужившего себе репутацию героя, с его решительностью, энтузиазмом и накопившимися за зиму рациональными идеями, было подобно глотку свежего воздуха для всех, кто не терял надежды на нормальное существование. И очень многие выразили желание пойти за ним. Но папа, как всегда, не пожелал заострять конфликт.
Полковник, много дней не показывавшийся из палатки и не желавший никого видеть, к моему удивлению, принял меня без помех. Исхудавший, испитый, сильно небритый, с темными кругами под глазами, полнокровный некогда мужик напоминал графа Дракулу, только-только поднявшегося из гроба. Завидев меня, он горестно усмехнулся. С удивлением поглядел на протянутую руку, не спеша ее пожал. «Ну что, Войцеховский, будешь путч устраивать? Народ вон готов, одного Наливайченка хоть позови. Только и ждали, чтобы пришел кто-то их вести», говорит. Я ему в ответ честно сказал, что никогда не рвался командовать, и что сам не знаю, как бы проявил себя на его месте. Может быть, не сумел бы вообще сохранить селение. А он закурил и ответил мне с улыбочкой, немного такой бесноватой: «Не сумел бы, Володька. Точно не сумел бы. Ты гуманист, сопливый интеллигент. Мягкотел больно. Твое времякогда мир да покой, когда строить надо да детей растить. А тут по-волчьи надобно, клыками рвать. Думаешь, приятно мне так? Думаешь, сплю я по ночам? Посмотри на меня. Счастлив я? Тоже мне, нашли кровавого диктатора! Каждый день я из себя душу по клочкам рву. Но я знаю, что делаю. Я знаю, что только так вырву жизнь для себя и нас всех. И ни о чем не жалею! Ни об одном сукином сыне, которого мы с баррикад из пулеметов положили, не жалею! И о том, что «лепрозорий» этот твой за стены переселил, не жалею. Их вообще надо было нахер сжечь. Так и знай!» Чувствовалось, что он искренне говорит. Его голос окреп, он даже гаркнул кулаком об стол, отчего в палатку настороженно заглянул один из караульных. Но затем весь как-то осунулся, обмяк. Махнул рукой, мол, что говорить-то, устал я уже это повторять. Я не перебивал, дал ему выговориться. А сам ответил ему: «Может вы во многом и правы, Семен Аркадьевич. С точки зрения выживания группы людей. Жаль только, что это выживание оказалось в ущерб сохранению самой человечности. Знаете, кем нас теперь считают за пределами лагеря? Кровожадными убийцами, отъявленными бандитами. Все нас сторонятся. А на самих людей вы часто выходили смотреть? Посмотрите вон хоть на этих безумных песенников с крестами. Разве в таком виде вы людей хотели сохранить?» А он мне в ответ гаркнул: «А в каком получилось! Больно ты умный со своей человечностью. Мне недавно пришлось приказ издать: расстрел за людоедство. Понимаешь? Жрать друг дружку начинают, скоты! Кто это, я виноват?! Я экспедиции по всей этой вонючей Румынии рассылаю, чтобы хоть какие-то крохи нам принесли. Не будь того, уже давно бы половину своих схавали. А ты говоришь, блин, «человечность». Человечностьона появляется, когда в брюхе сыто. Плохо ты, Володька, людей знаешь. Геройствовать умеешь, а понимать сволочную человеческую природу так и не научился». Ну а я у него спрашиваю: «Если она действительная сволочная, то зачем бороться тогда? Тогда впору становиться в хоровод с сектантами и петь оды Апокалипсису». А он наклонился ко мне и просипел: «А я, сынок, не «зачем» борюсь. Я борюсь, потому что жить хочется. Такой вот простенький мотив. И самый сильный, ты уж поверь! Твои идеи, может, пригодились бы где-то там, в этом твоем Содружестве, где они блин свои «вертикальные фермы» строят да озоновый слой в воздухе создают. А здесь это все не работает!»
Сделав паузу, что хлебнуть из стаканчика воды и прочистить горло, папа продолжил:
Ну, я попытался его убедить, что Содружество нам со временем поможет. Я ведь, Димка, пока зимой на выселках сидел, целыми днями пытался выйти на связь с людьми из Содружества и из других цивилизованных общин. В конце концов начал вести переписку с несколькими сочувствующими людьми и был уверен уже тогда, что они, как только смогут, поспособствуют нам. Надо только поддерживать с ними контакт, убеждать их, что у нас здесь не погас огонек цивилизации. Не будут они поставлять гуманитарную помощь людоедам и убийцам. А людям, разделяющим их ценностибудут. Народ просвещать надо было, новости ему читать. Всех этих «матерей Марий» запереть куда-то с глаз долой. Школу для детишек сделать. Законы нормальные ввести, вместо пары десятков военных приказов. Электричество вон, в конце концов, провести. Говорю: «У нас в трех десятках километров отсюдаГЕС совсем целая стоит. Ее только грабить все повадились, да брать там уже нечего уже. Неужели никто не потрудится станцию в строй ввести, восстановить линии электропередачи? Мы, что же, не можем? А с кем мы вообще в окрестностях торговлю ведем и обмениваемся опытом? Здесь вон, совсем под боком, фермеры есть, которые почти уже преуспели картошку растить, у них теплицы добротные, нашим не чета». В общем, я ему все это говорю, а он мне шепчет зловеще: «А еще Ильин, сучья тварь, свой русский мир у нас под боком строить повадился. С ним, может быть, торговать велишь?» И его глаза мигом налились кровью. Аж закричал: «Он тебе не то что продаст, задаром подкалиберными снарядами угостит! Наливайченко вон, герой сраный, в атаку на них повадился! А я думаю, как защититься, как устоять, если десяток танков к нам прикатит. Вот ты мне скажи, умник, как?!» Ну, я тогда уже понял, что разговор заходит в никуда. Но все-таки ответил ему, что русскиетакие же люди, как и все остальные, если не считать засоренных пропагандой голов. Я ведь понимал, что они тогда испытывали идейный кризис, по привычке хватались за штампы времен войны, но очень скоро поймут, что мир навсегда изменился. Я слышал, солдаты от Ильина массово бежали и был уверен, что пройдет совсем немного времени, и эта его «республика» сойдет на нет, или же приобретет человеческое лицо. А он меня в ответ спрашивает, и голос аж дрожит от ярости: «Человеческое», говоришь?! Это ты так говоришь о мразях, которые Родину твою в атомном пепле похоронили? Ты границы-то не переходи, сучонок. Я такого слушать не стану, вот кликну сейчас сержантаи пулю в лоб. Понял меня, миротворец херов? Они мир разрушили, понимаешь!!!» В общем, слышал он только то, что хотел. Я попытался ему втолковать, что мир, который он помнит, уже не вернуть. Что лучше уж пусть останется погребенным в пепле все то, что привело нас к краху: наша непримиримая вражда, наша нетерпимость, наши смертельные кровные обиды, которые никто не готов был простить. Ведь замкнутый круг мести и мести за месть когда-нибудь должен разомкнуться! Если смерть миллиардов людей неспособна его разомкнутьзначит, человечество и правда не заслуживает второго шанса. А он мне: «Ты Ильину сраному это скажи!» Я говорю: «Сказал бы, будь у меня такая возможность». Ну он тогда совсем рассвирепел. «Вон отсюда! Убирайся, слышишь?! Предатель, русская подстилка! Да ты у меня под расстрел пойдешь, ясно?!» В общем, разговор не задался, вывели меня от него под локотки, да еще и наподдали. Но все-таки и угроз своих разъяренный полковник не исполнил.
И что же, папа, тебе таки удалось его переубедить?
Ну, мы с мамой по натуре люди предприимчивые, отчаиваться не стали. Я подумал немного и решил, что единственное, что я могу противопоставить твердолобости полковникаэто показать людям на деле пользу от добрых отношений с соседями. Тогда у меня и родилась идея «дипломатического путешествия». С того момента все начало понемногу меняться. Конечно, то были сложные, длительные процессы, перемены не наступают в один миг. Но в конечном итоге наше селение стало таким, каким ты его знаешь. А полковник Симоненко теперьнаш комендант. И как бы я к нему не относился, я сплю спокойнее, зная, что он нас охраняет.
Выслушав папину историю, я некоторое время еще сидел в молчании. В свои одиннадцать я уже не был каким-нибудь глупеньким ребенком (по крайней мере, по собственному убеждению). Много читал и много всего знал. И все же иногда было сложно переварить в голове все то, что рассказывали взрослые. Образ полковника Симоненко так и остался у меня в сознании смазанным и нечетким. Я так и не смог уверенно окрасить его в черное или белое, что было очень важно для одиннадцатилетнего мальчика. Папа никогда не пытался упростить для меня картину мира, всегда говорил очень сложные вещи, и порой я просто терялся, пытаясь вынести из его истории какую-то конкретную мораль.