Я отошел от стены и оглянулся на Стефанека. Он улыбался во все зубы.
Я же говорилты умеешь рисовать. Ну, что сам скажешь?
Слишком пафосный момент, я должен был его испортить. Поэтому сказал:
Ссать ужасно хочется.
Вскоре я ушел из отеля. Моя картина была не сказать что образец совершенства, но Стефанек оставил ее без изменений. Она и сейчас в отеле. Я не чувствую в этой комнате Стефанека, только себя. Поэтому никогда не хожу туда.
В начале ноября Стефанек возвратился домой, я, соответственно, тоже. Что-то изменилось в моем отношении к Стефанеку, и это было скорее плохо, чем хорошо. Он заставил меня тосковать, и я понял, что привязан к нему. Но любая привязанность порождала во мне ненависть и желание вырваться. Я уже не мог касаться его равнодушно, как раньше, когда он еще был для меня «очередным» и «одним из». Время от времени я пропадал, но быстро возвращался и испытывал беспокойство, не находя Стефанека в квартире. Тоска по нему разрасталась, как колючее растение, а я хорошо знал, какой удушающей она может быть.
Мы гуляли вместепо ночам, потому что теперь нас частенько узнавали на улицах, и обычно это были ненавистники, а не фанаты. На брань можно не обращать внимания, но все же удобнее без нее. Изредка днем (деньсамое чудовищное время суток) я позволял Стефанеку таскать меня по музеям, выставкам и дажемракбиблиотекам. Обсуждая с ним увиденное, я испытывал нечто подозрительно похожее на зависть. Мне хотелось бы быть таким же любознательным и знать столько всего, как он, но я даже школу не закончил и провел последующие годы, интересуясь лишь тем, какой клуб круче, кто кого поимел, да кто поет эту песенку. Порой мне хотелось увидеть что-либо его глазами. Например, эти старые картины в галерее. Он рассматривал их по сотому разу, но каждый раз как в первый. Для меня это были просто картинки. Много голых теток. Я видел голых теток с фигурами получше, причем настоящих, а не нарисованных, и удивлялся, что же так привлекает Стефанека, которому до женского тела было как до луны.
Картинки? Тетки? поражался Стефанек. Он указывал мне на нюансы, которые мог заметить только художникпрозрачность, тон, фактура, какая-то особенная замысловатость линий. Знаешь, как сложно было добиться такого эффекта?
Но я пребывал в счастливом неведении. Иногда Стефанек был в наряде пай-мальчика, и меня просто штырило от этого (хотелось трахнуть его прямо там, и пусть теткина картинах и просто теткипялятся, мне плевать), чащесоблюдал свой привычный стиль: кожа, цепочки, заклепки, ботинки на здоровенных платформах. На фоне прохладных строгих залов он смотрелся чуждым элементом, хотя ощущал себя как дома. Возле одной картины он всегда плакал. На ней было утро, голубовато-зеленое и кристально-чистое. С неба лились солнечные лучи. Приятная картина, но я не замечал в ней чего-то особенного, а Стефанек никогда не объяснял мне, что его так трогает. Только однажды заметил, стоя возле нее:
У художников прошлого была мудрость, потому что у них был покой и они могли остановиться и подумать. А мы постоянно бежим куда-то или убегаем от кого-то, чего-то. Так торопимся к собственной смерти, что на жизнь не остается времени. Мы такие глупые, потерянное поколение; нам все запрещают, но в какой-то момент мы обнаруживаем, что все можно, и окончательно сходим с ума. Расшатанность психики художника лишает линии плавности. Любая современная картина словно стекляшкой на стене выцарапанная.
Мы обсуждали множество вещей в тот период, хотя мне часто не хватало слов и интеллекта, чтобы уверенно поддержать разговор. Угнетаемый своими пробелами, я начал много читать, выбирая книги из множества, скопившихся в квартире Стефанека.
Иногда чувство так сложно, что я не могу его выразить, и оно перегорает внутри, тратит свою энергию ни на что, так и не поднявшись на поверхность. Алекситимия какая-то, сказал однажды Стефанек, и я полез в словарь.
Как раз в то время Стефанек написал рассказ «Любовник», на который его подтолкнуло замечание одного журналюги, заценившего «огненную» комнату в «Хамелеоне»: «Что бы Стефанек ни пытался создать, у него все равно получается порнография». Стефанек задался вопросом: что у него получится, если он сразу нацелится на порнографию?
Впоследствии копии этой писанины разошлись по рукам. Когда наивные люди, пытавшиеся отыскать в моей душонке еще не загнившие ростки стыдливости, спросили, как я отношусь к популярности шестидесятистраничного рассказа о сексе со мной, я ответил, что совершенно похренистически, особенно если учесть, что двух третей из этих извращений между нами никогда не происходило. Я не удержался от замечания, что Стефанек чаще пишет о сексе, чем занимается им. Он был самым асексуальным парнем, которого я знал. Старый добрый перепих затерялся в длинном списке его интересов и предпочтенийгде-то среди тысяч любимых книжек, сотен обожаемых пластинок и фильмов, несчетного количества картин. И хотя его поведение после ухода из родительского дома было отнюдь не безупречным, на самом деле любой возне он предпочитал лежание в обнимку и заумные беседы. Где-то в глубине души он еще оставался хорошим мальчиком, сторонящимся оргий, и его прошлые сексуальные эскапады были не более чем вынужденной необходимостью для вживания в роль плохого. Как и наркотики.
Наверное, преодолевать запрет было восхитительно до дрожи в позвоночнике, но в результате Стефанек привязал себя к смертельному яду. Не уверен, понимал ли он сам, какой опасности подвергает себя. Хотя он не признавался мне в этом, но, подозреваю, надеялся бросить. Однако, когда работа в отеле закончилась, волна отвлекающей увлеченности схлынула, и к нему вернулась непреодолимая тяга. Через неделю он сдался и снова начал шырятьсяи теперь это было хуже, чем раньше. Намного хуже. Я не позволял иллюзиям обсыпать мне мозги сладкой пудрой. Да, Стефанек временами действительно такой умный, что даже я начинаю воспринимать его всерьез, да, иногда он прилично одевается и едет в университет, как примерный студентик, да, у него много идей. Но это было как последнее летнее тепло перед неизбежной осенью. В нашем случае, так сразу зимой.
Он увеличивал дозы. Он мешал одно с другим и добивался взрывов в собственной голове, порой вырубающих его полностью, и тогда я сидел рядом с ним, боясь отойти, и дрожал от страха, что он не вернется. Если, конечно, не отключался сам. Теперь Стефанек был достаточно опытен с веществами, чтобы изменять свое состояние как ему вздумается: взбодрить себя так, чтобы двое суток бродить без сна, или, дополнительно наглотавшись белых таблеток, сделать себя расслабленным, безразличным, тормознутым, как черепаха. Он смешивал в себе такое количество химических веществ, что с его несчастным телом, кажется, могло произойти что угодно в любой момент. Он сильно похудел, хотя и я тоже. Мы таяли, постепенно, день за днем.
У Стефанека была идея открыть выставку его картин, подогретая растущей популярностью «Хамелеона», но прошел месяц и более после завершения работ над отелем, а все что он сделалотобрал несколько самых интересных работ из старых. Ни одной новой. Он заставлял себя думать над этим, но мыслей не было. Он как будто бы утратил весь свой талант к рисованию, и каждая проведенная линия становилась очередным доказательством его беспомощности. Кроме картин, у него было большое количество фоторабот, но в основном он снимал меня и расценивал эти фото как личный архив. После его смерти снимки широко разошлись и стали невероятно популярными. Возможно, ему следовало начать с них.
Каждый последующий день все дальше отодвигал Стефанека от его намерений и планов. Он старался держаться в пределах. Но когда он срывалсявсе чаще, я переставал узнавать его. Он превращался во взъерошенного, визгливого, сумрачного маленького человечка, которого раздражало все: холодающая зима, своя бездарность и бездарность всех остальных, те статьи, которые писали про него, и те, которые не писали.
К середине декабря интерес к «Заблудившемуся» наконец-то остыл, и рецензенты переключились на других жертв. В изданиях на тему культуры и искусства или того, что причислялось к оным, Стефанека больше не упоминалиесли только небрежно и мимоходом. И он исходил на вопли, блуждая из угла в угол нашей неуютной квартиры, уже больше похожей на притон: его не оценили, он никогда не получает должного, он как проклят, он может быть гением, но его не видят в упор, он словно бьется головой о пуленепробиваемое стекло. Бум-бум, все в крови, ни единой трещины.