Околоточный самолично принялся обрабатывать задержанных, поочередно предлагая им сотрудничать с полицией. В два счета добился согласия замухрышечного мужичонки, на которого и метил помощник пристава.
Утром, младенчески гордый собой, победоносно сияя улыбкой, Мирошин известил своего начальника, что дело исполнено, осведомитель заполучен.
— Болван! — не сдержался, вспылил Михаил Павлович.
— Что? — опешил Мирошин.
— Вы — болван!
Михаил Павлович был готов избить Мирошина. Сгоряча сам совершил непростительную глупость: распорядился отпустить задержанных. Злость и досада завладели им настолько, что он не в состоянии был обдумывать свои поступки. Чтобы невзначай не пустить в ход кулаки — руки у него просто чесались, — вышел на улицу охладиться. Подумал: хорошо бы хватануть чего-нибудь горячительного. Направился к дому сестры. Не в кабак же было идти ему.
Морозный воздух охладил его, возвратилась ясность мысли. Какую же чудовищную глупость совершил он сам, отпустив контрабандистов! Недотепа Мирошин не только сорвал тщательно задуманную акцию, но еще и поставил под топор чужую голову. Правда, не ахти какую ценную — голову труса. Михаил Павлович не дал бы сейчас и ломаного гроша за сохранность жизни завербованного Мирошиным. Бежать, скрыться от своих сообщников у того не хватит ни ума, ни ловкости. А пощады ему не будет. Свои не щадят.
Но ведь в этой смерти будет повинен не один Мирошин. С него какой спрос? Мальчишка! Опыта еще не имеет. Сам он, помощник пристава, и виноват.
В этом тягостном настроении он и появился в доме сестры. Прислуга ему благоволила, любое его желание исполнялось быстро и с охотой, усердствовали не напоказ, а из чувства расположения.
Он не был любителем горячительных напитков, но тут был особый случай, и Михаил Павлович распорядился подать водки. Выпил, не дождавшись, когда Глаша принесет закусить. Хотелось скорей одурманить мозг, чтобы не терзаться покаянными мыслями. Водка огненным жгутом прокатилась в утробу, но одурманивающее действие еще не оказала, голова оставалась ясной — лишь опалило внутренности. В этот момент и нагрянула Лена, чем-то сильно раздосадованная, обиженная, излила на него свой гнев.
Обида захлестнула его. Лишь выскочив на улицу на холод, он одумался: ведь и у сестры произошло что-то неладное. Не из-за того же она вспылила, что он осквернил бутафорный кабинет ее супруга.
Он не отошел далеко, когда услышал Глашу, окликающую его. Девка выбежала из дому голоушей, мороз остервенело набросился на нее, она не успевала оттирать нос, щеки, уши; прихватывало также и кончики пальцев, и она пыталась согреть их, дыша на них изо рта.
— Они не в себе, приказали воротить вас, — сквозь морозную одышку выговорила она.
Михаил Павлович, ни о чем не расспрашивая горничную, повернул назад. Глаша, пританцовывая на бегу и как бы продолжая отмахиваться от жгучих укусов стужи, едва поспевала за ним.
— Лена, ради бога, что с тобой? — выпытывал он у сестры, когда, вволю наплакавшись, она понемногу приходила в себя.
Они уединились в том же пустом кабинете. Глаша не решалась войти, убрать со стола графин с водкой и ненужную теперь посуду. Все это вперемешку с разложенными картами оставалось на столе.
Рыдания больше не сотрясали Елену Павловну, тихо бегущие слезы она вытирала трясущейся рукой.
— Это пройдет. Ты не волнуйся. Не понимаю, что со мной, — бормотала она, избегая встречаться с его взглядом.
Он кликнул Глашу, велел подать горячего чая.
— Чай успокаивает, — сказал он, не вспомнив точно, от кого он слышал это.
— Только не чаю! — энергично воспротивилась Елена Павловна. — Скажи Никифору, пусть приготовит кофею.
— Кофею так кофею, — уступил он.
Пить кофе перешли в столовую.
— Кого ты убил, Миша? — глядя на него влюбленными глазами, болезненно улыбнулась она. — Разве ты можешь убить!
Полагая, что ее припадок вызвали его давешние неосторожные слова, которые она поняла буквально, он поспешил успокоить сестру, рассказал ей, что произошло на самом деле.
— Навряд ли и кровь прольется, мне это сгоряча вообразилось.
Его рассказ пробудил у Елены Павловны неожиданный интерес.
— Чай прятали под сеном! — воскликнула она.
— Не хитрая, но самая распространенная уловка, — объяснил он. — У таможенников нет возможности выслать наряды на все дороги, досматривать каждый обоз, каждую подводу. Контрабанду везут и по правой стороне через Оёк, через Ключи, и по левой через Кузьмиху, Смоленщину — контрабандистам пути не заказаны.
— Ну а после… Куда они девают чай?
— Разными способами: либо, миновав Иркутскую таможню, везут дальше в Россию, либо сбывают местным лавочникам. Те распродают в розницу. Ко всякому не приставишь следить, из опломбированного ящика вешает он или из приобретенного нечестно. Бывает, ловим, изымаем — несут убытки. Однако неймется: уж больно заманчив легкий барыш на контрабанде.
— Так разве ж их не в тюрьму, не на каторгу?
Михаил Павлович улыбнулся. В глазах у сестры было недоумение, такое же точно, как в давние наивные годы, когда она верила, что в жизни всегда торжествует справедливость.
— Скользкий народец торговцы. Никак его под жабры не ухватишь — налимом выскользнет. Если бы все было так просто, как думалось в детстве… Увы! Остается уповать что там, — большим пальцем он указал на потолок, — все зачтется. Мне, однако, пора.
Пристально глянул в лицо сестры: хотел убедиться, что успокоил ее, она не будет больше тревожиться за него понапрасну.
Уже выйдя на улицу, вспомнил ее прощальную улыбку — была в ней какая-то надломленность.
«А ведь ее тревожит еще что-то. Непременно зайду вечером. Нужно поговорить с ней начистоту».
Подлинную, как ему показалось, причину душевного расстройства сестры Михаил Павлович выведал нежданно. Подходя к зданию полицейской части, он увидал Мирошина, идущего наперерез. Шинель строго и ладно облегала юношескую фигуру. Снег под сапогами околоточного скрипел с особенной яростью, подчеркивая силу и устремленность его походки.
«Старательный, исполнительный малый. Напрасно я его обидел», — признал Михаил Павлович.
Мирошин поднял голову и увидал помощника пристава. Даже морозный румянец на его щеках притушился выступившей внезапно бледностью.
Сейчас Михаил Павлович корил себя за недавнюю вспышку. Он хорошо понимал состояние Мирошина, вынужденного подавлять свои чувства. Движимый раскаянием, окликнул околоточного. Мирошин, подойдя к нему, машинально сделал под козырек. Сухой взгляд был нацелен в пространство поверх головы Михаила Павловича.
— Полно, голубчик, не гневайтесь на меня, — поражаясь мягкости своего голоса, проговорил Михаил Павлович. — Я был несправедлив и, поверьте, искренне сожалею. Ради бога, простите мою несдержанность.
Взгляд Мирошина с необычайной живостью пробежал по лицу помощника пристава. Неожиданное извинение произвело на него сильное впечатление: потребовалось немедленно удостовериться в искренности произнесенных слов. По-видимому, доброжелательная мягкая улыбка Михаила Павловича подействовала на него убедительней слов: он весь радостно вспыхнул, в темной синеве глаз блеснули слезинки.
«Мальчик не лишен чувствительности», — подумал Михаил Павлович, довольный своим поступком. Не много чести обидеть подчиненного тебе человека, но повиниться перед ним в совершенной бестактности требуются мужество и твердость характера.
— Да, да, Мирошин, забудьте обидные слова, вы их не заслужили.
Околоточный, должно быть опасаясь, как бы у него и впрямь в порыве чувствительности не брызнули слезы, поспешил отвернуться, сделал вид, будто ему необходимо высморкаться, извлек из шинели платок и на мгновение закрылся от чужих глаз.
Нельзя было далее мучить его своим благородством.
— Вы, кажется, устроились в нумере? — спросил Михаил Павлович.
— На подворье в нумере, — с готовностью ответил Мирошин: перемена предмета разговора облегчила его положение. Хотя его глаза все еще оставались чуть влажными, теперь он мог уже не опасаться, что из них брызнут непрошеные слезы. — В соседнем нумере поселился весьма подозрительный субъект: присматриваюсь к нему и никак не могу сообразить, что он собой представляет.
— Чем же он подозрителен? — не из любопытства, а только лишь поддерживая беседу, поинтересовался Михаил Павлович.
Они уже почти приблизились к входу в полицейскую часть.
— Уверяет, что выслан из Петербурга за участие в беспорядках, живет под жандармским надзором.
— Он что же, сам об этом распространялся? — на сей раз в самом деле удивился Михаил Павлович.
— В этом и загвоздка, — улыбнулся околоточный.
— Знавал я одного, — с неохотою припомнил Михаил Павлович. — Тот субъект мог на себя и не такое наговорить из желания произвести впечатление. Так кто его заметит, а назвавшись политическим, — он персона. Есть много доверчивых простаков, на которых это действует.
— Вы думаете, я ему поверил? — легкая обида прозвучала в голосе Мирошина.
— Я не вас имел в виду, — успокоил его Михаил Павлович. — Наших любезных обывателей. Был тут некто Виктор Семенович Пригодин…
— Так и этого Виктором Семеновичем Пригодиным звать! — воскликнул Мирошин.
Что и говорить, неприятная новость. Опять его нелегкая занесла в Иркутск. Неужто сестра расстроилась из-за этого вертопраха? Вот к кому Михаил Павлович не испытывал ни сочувствия, ни жалости. Будь его воля, так, не моргнув глазом, спровадил куда подальше — в рудник его на цепь приковать, чтобы и свету белого не видел. Самые отъявленные преступники, изверги, замышляющие цареубийство, не вызывали у него столько неприязни. Пригодины хуже цареубийц! Среди тех попадались совестливые люди, сбитые с толку, искренне полагающие, что действуют на пользу, история будет благодарна им. А Пригодин, сам ни к чему не способный, тем только и занимается, что совращает молодые неискушенные умы, жаждет прослыть борцом за справедливость, но только не рядовым, а непременно главою движения. Славы он жаждет, а вовсе не ищет дела, где бы мог принести пользу. С работой простого письмоводителя не справился — вытурили. Где уж такому возглавить движение.
Эти ядовитые мысли приходили Михаилу Павловичу, когда он в сопровождении двоих нижних чинов ехал через Ангару.
С низовий гнало поземку, меж торосов змеились белые струи. Плотные снежные наметы продольными горбами пересекали колею. Низовик был не сильным, но жгучим. Михаил Павлович невольно отворачивал лицо, оберегая щеки и нос от нахлестов ветра. Под копытами норовистого серого жеребчика, по кличке Леший, гулко отзывалась подледная пустота, которая всегда возникала на исходе зимы. Полицейские следовали, чуть приотстав от него. Старый чалый мерин то и дело поскальзывался, бренчала подкова, плохо державшаяся на изношенном копыте.
— Сухарев, — не оборачивая головы, сказал Михаил Павлович. — Чалку перековать надо — подкову потеряет.
— Слушаюсь, вашбродь, — донеслось невнятное бормотание: видно, Сухарев произносил слова сквозь варежку, которой прикрывался от леденящего ветра.
Поднялись в гору на окраину Глазковского предместья. Немного проку ожидал Михаил Павлович от своего наезда: бесспорно, что адрес, названный контрабандистами, липовый, но ничего другого не оставалось, это была единственная зацепка. Побывать в доме крестьянки Спиридоновой, расспросить жильцов, известны ли им некие Иван Артемов и Артем Иванов. Уже само то, что задержанные назвались сходными именами, вызывало недоверие. Михаил Павлович в который раз казнился: не нужно было отпускать мужиков. Установить их настоящие имена рано или поздно удалось бы. Надо было удержать хотя бы эту ниточку.
И еще все время из ума не выходило, почему в своих наспех придуманных именах контрабандисты использовали имя и отчество зятя Михаила Павловича. Случайность это, или же им известны его родственные связи? Очень сомнительно. А если случайность, то настораживающая случайность. Скорей уж им было назваться Иваном Петровым и Петром Ивановым.
Он в который раз припоминал, как это происходило.
«Чей будешь? — допытывался Мирошин у перетрусившего жидкобородого мужичонки. — Имя, фамилия!»
«Так это самое, — бормотал тот, поглядывая на своего напарника, точно и впрямь запамятовал собственное имя, и вдруг выпалил: — Иван Артемов».
Молодой зыркнул на него и, не дожидаясь вопроса, поспешил назвать себя:
«Артем Иванов буду».
Михаил Павлович и тогда ни на миг не поверил плутам, но и не придал значения их быстрому переглядыванию. А переглядывались они неспроста. То, что жидкобородый назвался Иваном Артемовым, было промашкой. Иначе чем еще объяснить, что молодой — а главенствовал явно он — вдруг этак озлобился на своего компаньона: тот весь передернулся и как бы скукожился. Нечистое дело. Несложно было уличить их во лжи. Стоило только допросить по одиночке, не дать им сообщаться друг с другом. Но Михаил Павлович был занят другой идеей.
Дом крестьянки Спиридоновой, названный местом проживания жидкобородого, на самой окраине. Улочка здесь была однорядной, дома стояли по одну руку, по другую вплоть подступал сосновый лес. Санная колея, сейчас наполовину зализанная поземкой, отделяла заплоты от лесной опушки. Ближние дворы, сколько ему видно из седла, пустынны, нигде ни души. Там и сям из труб шел дым, который то поднимался столбом, то его разрывало на клочья ветром. Печной дым указывал, что окраина не вымерла, что за бревенчатыми стенами домов течет повседневная жизнь.
Отсюда с горы хорошо открывалась взгляду правая сторона Ангары. Просквоженные ветром городские улицы стыли под зимним солнцем. Сверкали десятки церковных куполов, их почти все можно было пересчитать, начиная от храма Знаменского монастыря до Крестовской церкви. Слева близ берега в тесном окружении нескольких белоглавых церквей возвышался громадный Тихфинский собор. Меж храмов, казалось, в беспорядке грудились деревянные дома, и средь них вразброску каменные особняки. Заснеженные кровли золотились в лучах полуденного солнца, которое хотя и скупо грело город, зато светило щедро, слепяще. Лесистые сопки вольным полукружием охватили пойменную излучину, где разместился центр Иркутска. Михаилу Павловичу неожиданно подумалось, что в прошлом веке лес еще теснее обступал небольшой город: там, где сейчас пролегли улицы, где живет его сестра, и там, где находится полицейская часть, был лес, вместо церковных маковок, увенчанных крестами, в сизое зимнее небо вонзались островерхие ели и осыпанные куржаком нагие лиственницы.
Спешились возле крайней избы. Михаил Петрович отдал поводья Сухареву, другому солдату велел идти с ним. Кудлатая дворняжка издали облаяла их, не отваживаясь на более решительные действия. Позади Сухарев увещевал непокладистого жеребца: