Герчик Михаил Наумович - Обретение надежды стр 8.

Шрифт
Фон

Не сказать, чтобы Николай Александрович не доверял своим заместителям, а именно заместителям по клинике и науке, по физико-техническим вопросам надлежало все это выбивать, утрясать и согласовывать. Но он знал, что и Нифагиной, и Жаркову, и Концевому куда труднее, чем ему, пробиться сквозь строй надменных секретарш и непроницаемых референтов, способных утопить в бесплодной переписке даже самое неотложное дело, и поэтому предпочитал сам проникать к нужным людям, надеясь на свое обаяние, связи и недюжинную пробивную силу.

Вересову шел сорок восьмой год. Высокий и жилистый, с удлиненным сухощавым лицом и блекло-синими глазами, цепкими, как репейник, он выглядел моложе своих лет. Острые скулы, туго обтянутые сероватой кожей, прямой нос с тонкими крыльями, от которых к уголкам губ прорезались глубокие морщины, тяжелый подбородок придавали его лицу жесткое, замкнутое выражение. Скрашивалось оно усмешкой, открытой и доверчивой, но усмехался Николай Александрович редко. Стригся он коротко, как спортивные тренеры; мысок густых черных волос, чуть тронутых сединой, ежиком наползал на выпуклый шишковатый лоб, открывая у висков неглубокие залысины. По левой щеке вился тоненький хрупкий шрам с рваными краями — зарубка на память о войне с белофиннами, о синем холодном льде озера Вуоксен-Вирта; время от времени Вересов механически потирал его длинными крепкими пальцами. Шрам этот для близких и друзей Николая Александровича служил своеобразным барометром. Все знали: если у профессора подергивается щека, лучше оставить его в покое и не досаждать никакими просьбами.

Строгий черный пиджак Вересов носил как военный китель — застегнутым на все пуговицы. Со стороны казалось, что у него этих пуговиц как-то слишком уж много, куда больше, чем надо. Строевая выправка, резкие движения, отрывистый суховатый голос — все выказывало в нем человека, не один год прослужившего в армии.

Он любил математику и в юности мечтал о физмате Белорусского университета. Математиками, школьными учителями, были его родители; наверно, от них Николай Александрович унаследовал любовь к строгой и точной науке. Четкий мир математических формул и уравнений и теперь еще не потерял для него своей привлекательности и тонкой, сдержанной красоты. Часто после сложных многочасовых операций, вконец измотанный нервным и физическим напряжением, возвращаясь к себе в кабинет, Вересов сбрасывал халат и шапочку, доставал из стола потрепанный сборник задач по высшей математике и погружался в него с головой, как знойным полуднем в чистую и прохладную реку. И чем труднее, чем хитроумнее и каверзней попадалась задача, тем легче, спокойней становилось у него на душе. Он знал, он наверняка знал, что кто-то ее уже решил, кто-то уже прошел эту дорогу и расставил на ее обочинах ориентиры формул, графиков, закономерностей; нужно только не лениться, поискать, как следует пошевелить мозгами, и ты найдешь их. Задачи же, которые ему приходилось решать в палатах институтской клиники, за операционным столом, за толстыми, как у старинных крепостей, стенами корпуса высоких энергий, зачастую не имели ни решения, ни ориентиров, указывающих к нему путь, ни готового, выверенного ответа. Этот путь обрывался где-то на подступах, на первых шагах, терялся в дремучих потемках белковых частиц клеток и клеточных структур, в изменениях и превращениях, загадочных, как инопланетные цивилизации и неуправляемых, как термоядерная реакция. Это была слепая и враждебная неизвестность, о которую веками разбивались талант, усилия и надежды тысяч и тысяч ученых всего мира; после нее цифры и символы вузовского учебника, подчиненные строгим законам логики, казались обжитыми и упорядоченными, как картотека прилежного аспиранта или инструментарий у толковой хирургической сестры.

Обычно даже в суете командировок сосредоточенный, углубленный в свои мысли, Вересов в этот раз чувствовал себя выбитым из привычной колеи. Причин тому было много: разрыв с Белозеровым, случившийся перед самым его отъездом в Москву, гнетущая встреча с Горбачевым, запутанные, неопределенные отношения с аспиранткой Ниной Минаевой.

Дневные хлопоты задвигали грязную, как груда больничного белья, ссору с Федором Белозеровым куда-то в подсознание, как задвигают в антресоли ненужную, мешающую рухлядь. Не оставляли они времени и для Минаевой. Но по ночам мыслям было вольготно. Они выползали из своих закоулков, проявляясь в памяти, словно фотоснимки в ванночке с химикалиями, и тогда смутно, безрадостно становилось у Николая Александровича на душе. Он вставал со смятой постели, набрасывал на плечи халат, жадно пил теплую, отдававшую хлоркой воду и, не зажигая света, подолгу мерил свой номер быстрыми широкими шагами. Останавливался у окна, отдергивал штору, глядел вниз, на узкую, словно каменное ущелье, улицу, курил папиросу за папиросой, и у него мелко подергивалась левая щека.

Над улицей колыхался рыхлый розоватый туман; темные громады домов выступали из него, как корабли; тяжело груженные людскими радостями и печалями, эти корабли медленно плыли в серый, по-осеннему волглый рассвет. И Вересову тоже хотелось уплыть куда-нибудь далеко-далеко, на остров Шикотан, например, или еще дальше, где нет ни Федора Белозерова с его окаянным тщеславием и честолюбием, ни Минаевой с дразнящей усмешкой на подпухших, капризно изломанных губах, ни онкологии с ее нерешенными проблемами, от которых у тебя и у тысяч других врачей днем и ночью пухнут головы, — ничего, кроме неба, солнца и моря.

В мутное, расчерченное косыми линиями окно мягкими пальцами скребся дождь. Мелкий и теплый дождь-грибосей. И Николай Александрович думал, что уж в субботу-то непременно выберется домой. Шут с ними, с делами, доделаются в следующий раз. В субботу вечером — домой, и прямо из аэропорта — на дачу. Как следует выспаться, а утром подняться в самую раннюю рань, растормошить Таню и Наташку, свистнуть Пирату и — в грибы. Поздно уже мечтать о дальних островах, поздно. Никуда от себя не убежишь, нигде не спрячешься, даже на Шикотане, уж это ты точно знаешь. А раз так — лучше в лес, и под черными косматыми елями еще будет темно и сыро, и грибы придется брать на ощупь, осторожно погружая пальцы в жестковатый мох или в колючую иглицу, а потом… Потом небо в просвете меж деревьями станет цвета испитого чая, каким оно бывает в короткую и тревожную пору бабьего лета, и над головой испуганно заверещит спросонья пестрая сорока, и осинник в лощине над криничкой вспыхнет под первыми лучами солнца, словно подожженный со всех сторон, и радостно, на весь лес, зааукают дочери, и тоскливая муть сплывет с души, как изморозь с железной крыши, и станет тебе легко и спокойно. Встряхнувшийся, помолодевший, ты нарежешь полное лукошко, девчонкам на зависть, опят, зеленок, сыроежек, вернешься домой и отдашь Ольге жарить, а сам скинешь у крыльца намокшую от росы плащ-палатку, верой и правдой служившую тебе еще в войну, тяжелые резиновые сапоги, облепленные жухлыми травинками, и поднимешься наверх, в мансарду, в свой рабочий кабинет. Растопишь железную печку-буржуйку, сядешь у приоткрытой дверцы и будешь долго смотреть в огонь и слушать, как он гудит в трубе, постреливая шрапнелью раскаленных угольков, и таким мелким, таким никчемным покажется тебе все, что сегодня сдавливает сердце, — только головой покачаешь. Вскипит старый эмалированный чайник, требовательно забарабанит крышкой, душисто запахнет чабрецом — сладким запахом детства, и все станет на свои места.

Или — не станет?

Снова и снова перебирая в памяти все обстоятельства, которые привели его к разрыву с Белозеровым, Николай Александрович все больше убеждался, что не было в том его вины. Не было в нем вины перед Белозеровым, и перед Ольгой не было: разве это вина — нежданная, негаданная радость? Уж если и виноват, то не перед ними — перед полковником Горбачевым, перед теми, кого обязан был спасти по высокому долгу врача, по человеческому долгу, но так и не сумел. Не из-за лени, нерадивости или равнодушия к чужому несчастью, а из-за ограниченности человеческих познаний, из-за того, что проникнуть в тайны живой материи, разгадать механизм превращения нормальной, здоровой клетки в больную, злокачественную, и научиться этим процессом управлять, оказалось куда сложнее, чем проникнуть в ядро атома.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

БЛАТНОЙ
18.3К 188