Он лукавил, полковник Горбачев. Он курил потихоньку, прячась от жены, еще с того самого дня курил, когда заглянул в историю болезни и понял, что все запреты Сухорукова ровно ничего не стоят. Просто теперь он сделал свой ход в игре, но ни Рита, ни Вересов об этом не должны были догадаться.
— Тогда вот что… оставьте себе зажигалку и курите, — сказал Николай Александрович. — Злоупотреблять, конечно, не следует, но две-три сигареты в день… Да и рюмка для аппетита не повредит, нет поди аппетита, а? То-то что нет. Разрешаю. Как говорится, под свою личную ответственность.
— Неужто?! — ахнул Горбачев. — Ну, Николай Александрович, спасибо. Огромное вам спасибо! А то ведь сами понимаете, что это за жизнь. Копти небо. — Он потряс Вересову руку вялой влажноватой рукой. — Слышала, что профессор сказал? Таким, значит, порядком.
— Ты меня не уговаривай, — слабо усмехнулась Рита. — Я тебе все время твержу…
— Ну, ладно, ладно, — перебил ее Григорий Константинович. — Твердишь… А сама ревешь по ночам, так-то. Возьмите зажигалочку, Николай Александрович, сделайте милость. От всего сердца…
Вересов смущенно пожал плечами и сунул зажигалку в карман: не устраивать же посреди улицы торг.
Плотный гул реактивных двигателей упал на землю и заставил Горбачева поднять голову. Серебристая игла прошивала небо, разматывая бесконечную нитку инверсионного следа, и Николай Александрович заметил, как у полковника вздрогнули губы, а на щеках вспухли твердые желваки.
— Ему ведь еще разрешат летать, правда, профессор? — поспешно сказала Рита, теребя ремешок сумочки.
— Думаю, разрешат. — Вересов глубоко затянулся. — Конечно, месячишко-другой он у вас еще побездельничает, все-таки операция, а там что ж… А там и полетит.
Горбачев уже справился с охватившим его волнением.
— Полечу, — глухо сказал он. — Обязательно полечу. — И выбросил папиросу, чтобы Рита не заметила, как у него задрожали пальцы.
Все трое с облегчением почувствовали, что разговор окончен.
— Спасибо за добрые слова, Николай Александрович. — Рита подала профессору узкую руку, обтянутую тонкой перчаткой. — Извините, но ваш институт делает людей мнительными.
— Пустое, — усмехнулся Вересов. — В жизни вполне достаточно реальных неприятностей, чтобы не придумывать мнимые. Будьте здоровы.
«Поверил, — думал он, медленно поднимаясь по лестнице. — Надолго ли? Какая разница… Для него теперь каждый спокойно прожитый день — счастье. А Рита?.. Трудненько ей будет, ой, трудненько…»
Пила весело и звонко вгрызалась в липу, разделывая ее на куски, как мясник тушу. Наперегонки стучали топоры: гах! гах! — и на бульваре росла груда веток. Горбачевы шли по солнечной стороне улицы, и рядом с ними, постепенно уменьшаясь в размерах, шли их тени. Стоя у окна своего кабинета, Николай Александрович угрюмо глядел им вслед. «Полечу…» Нет, дорогой ты мой товарищ полковник, тебе уже не летать. Кончилась твоя летная биография, такое дело, и человеческая оканчивается. А человек ты, судя по орденским планкам, настоящий, только прикидываешься простачком. Знаю я таких простачков, любого вокруг пальца обведут. И жена у тебя, верно, настоящая, страшно ей, а вот же крепится, улыбается, подбадривает. Не каждой под силу. Жить бы вам да радоваться, так нет же — неоперабельная опухоль. Уж кажется, как часто летчиков проверяют всевозможные медкомиссии, а прозевали. Да и мудрено было не прозевать. Опухоль маленькая, а злая, как бешеная собака. Такой мужик… со стороны поглядеть износу не будет, а ведь это — одна только видимость. Видимость… липа. Дослужить бы дали. Пока не комиссуют, будет надеяться. Надо позвонить какому-то начальнику, попросить, чтобы не комиссовали. Не объест армию, сколько ему осталось… Пусть верит, что еще полетит, до самого конца пусть верит. Кадровый военный, ты ведь тоже был когда-то кадровым, знаешь, что это такое.
«Хоть бы ветер, гроза, хоть бы что-нибудь…» — вспомнил Николай Александрович слова Горбачева и почувствовал, как сгнившее дерево всей своей невозможной тяжестью давит ему на плечи.
Глава третья
1
Совещание в министерстве здравоохранения окончилось во вторник к вечеру, но Вересов прочно завяз в столице.
В Москве шли дожди. Набрякшие облака висели над городом, как сырое белье. Время от времени ветер разгонял их и выглядывало солнце, уже блеклое, октябрьское, но все еще по-летнему жаркое. Над лужами поднималось марево, нагревался асфальт, становилось душно, как в парной.
Злой, потный, Вересов колесил по Москве, с досадой ощущая, что раньше субботы-воскресенья домой, в свою Сосновку, ему не выбраться.
В большом и неуютном, словно склад подержанной мебели, гостиничном номере пахло безликостью и одиночеством. Люди жили в нем как на вокзале, готовые в любую минуту сорваться с места и укатить за тридевять земель; жили, не пуская корней, не обрастая милыми сердцу пустяками, не оставляя от себя ничего, кроме закисшего запаха табачного дыма и одеколона или случайно забытого футляра от очков. Разгадать, кто снимал этот номер до тебя: генерал, начальник далёкой сибирской стройки, актриса или скучающий интурист, — было невозможно. Перевалочный пункт, а сколько дней и ночей на таких перевалочных пунктах растолклось, — сосчитать, чуть ли не четверть жизни. Почему-то при мысли об этом Вересову становилось грустно.
Возвращаясь в гостиницу, он первым делом становился под холодный душ. Фыркая и ежась от удовольствия, докрасна растирал свое большое, мускулистое тело, ощущая, как вместе с пылью и по́том смывает накопившуюся за день усталость, надевал свежую сорочку и подсаживался с блокнотом к столу, чтобы прикинуть, чем заниматься завтра. Блокнот был испещрен записями: Академия медицинских наук, Госкомитет по атомной энергии, объединение «Изотоп», научное общество онкологов, ВАК, институт экспериментальной и клинической онкологии, управление новой техники и медпрепаратов минздрава — только успевай поворачиваться.
Позже, когда за окнами зажигались уличные фонари, приезжали друзья, бывшие сослуживцы, ученики. Вересов не любил ходить в гости, да и слишком изматывался за день, чтобы еще куда-то ходить; прослышав, что он в Москве, заявлялись к нему. Обнимали, расспрашивали о здоровье, об Ольге Михайловне, о дочерях, о новых работах. Разговоры продолжались внизу, в ресторане, за долгим поздним ужином.
Играл оркестр. На пятачке перед эстрадой, лениво шаркая ногами, топтались пары. Сигаретный дым слоистыми облаками окутывал хрустальные люстры. Николай Александрович радушно потчевал разгоряченных гостей, с кажущейся заинтересованностью прислушивался к разговору, который, как земной шар вокруг оси, вертелся вокруг проблемы борьбы со злокачественными новообразованиями, рассеянно поглядывал на хорошеньких женщин, а в душе ему хотелось послать все к чертям, вернуться в свой номер, лечь на просторную, как царское ложе, кровать и уснуть. Но он терпеливо сидел за столиком — оставаться одному было просто невмоготу.
Дурное расположение духа Николая Александровича крылось не в том, что обстоятельства вынуждали его мотаться по Москве в роли толкача и доставалы, когда дома есть более важные и неотложные дела. Суетное мельтешение, перемалывавшее на своих жерновах драгоценное время, злило его, но без «бега с барьерами», как Вересов это про себя называл, не обходилась ни одна его поездка, и он давно с этим смирился. Запасные части и узлы для бетатрона и линейного ускорителя электронов выбить надо? Надо, не простаивать же уникальным машинам из-за какой-нибудь вовремя не завезенной железки. И сроки поставок радиоактивных изотопов надо утрясти, иначе в одном месяце будет густо, в другом — пусто. И уточнить, какие институтские исследования предполагается включить в общегосударственный план борьбы с раком, чтобы выпросить под них сверхплановые приборы и оборудование. И добиться разрешения на работы по гипертермии, — сколько можно заниматься важнейшим делом в самодеятельном порядке, без ассигнований, без поддержки. И прозондировать, и прикинуть, и сообразить, и уговорить… Такая уж у директора НИИ доля: хочешь жить — умей крутиться. Особенно если ты давно и прочно усвоил, что сами собой, как Афродита из морской пены, являются одни только неприятности, все остальное приходится добывать тяжким трудом, хлопотами и беготней.