Герчик Михаил Наумович - Обретение надежды стр 6.

Шрифт
Фон

Горбачеву очень хотелось, чтобы Рита потом приехала. Конечно, дорога дальняя, трудная, в автобусе духотища, укачивает, до Давид-Городка часов девять, а потом — к Турову, а там не дорога — муки. Пески, как в Сахаре, автобус чуть ползет, народу набьется битком, не продохнуть… Он представлял эту дорогу, и как Рита устанет, измучается, и уже заранее жалел ее, но все-таки хотел, чтобы она приехала.

Потом, когда все будет кончено…

Он понимал, что решение его не очень-то справедливо. Все и без того плохо, зачем же лишать себя последней радости: ловить стук ее каблуков на лестнице, слышать ее голос, видеть, как напряженно блестят ее глаза… Последняя радость — как последняя капля горючего в двигателях, как последний патрон в стволе, как последний сухарь… Он знал, что не раз пожалеет об этом, не раз будет звать ее, задыхаясь от тоски и одиночества в просторной материнской хате, но считал, что так будет лучше. Для нее лучше, для Риты. И для него самого. Потому что она не увидит его измученным болью и отчаянием. Не узнает, как это страшно, когда на твоих глазах умирает самый близкий тебе человек, а ты ничем, ну, абсолютно ничем, не можешь ему помочь. Утешения?.. Горбачев знал им цену. Лучше уж без утешений. Чтобы навсегда остаться в ее памяти человеком, который не нуждался в сиделках. Который умел жить и умереть, как подобает мужчине, а не сопливому мальчишке. Мать — не в счет, перед нею скрываться нечего. Она тебя и хворым помнит, и зареванным, и беспомощным, как слепой кутенок, — всяким. Матери — можно, такая, знать, у нее судьба.

Григорий Константинович по натуре был человеком прямым и нетерпимым к фальши. Всю свою жизнь он прожил среди людей, которые ложь презирали наравне с трусостью, и горько было ему чувствовать, что заканчивать эту жизнь приходится в липкой паутине лжи. Душа его жаждала любви высокой и чистой, как весеннее небо над головой, а он ощущал, что в его отношениях с Ритой много придуманного, ненастоящего, и боялся увидеть, как смутные ощущения превращаются в холодные и упрямые факты. Боясь себе в том признаться, не от нее — от себя хотел он уехать к матери, не страданий Ритиных боялся Горбачев — равнодушия, нетерпения, усталости: господи, и когда это все кончится… Два месяца, которые он пробыл в онкологическом институте, не оставили камня на камне от прекраснодушной сказочки о том, что страдания делают человека лучше, добрее, чище. Его болезнь могла ожесточить Риту, а ему хотелось запомнить ее иной: пусть даже не из жизни — из придумки. Вот почему, когда Вересов красноречивым жестом поднес к глазам часы, внутренне поежившись от обиды, он сделал вид, что ничего не заметил. Мгновенно оценив, какие преимущества ему дает рухнувшая липа, Горбачев ловко перекрыл профессору все пути к отступлению.

3

— Представляете, — широко улыбаясь, говорил полковник, — такая махинища… Я думал, еще тысячу лет простоит, а она — тю-тю-у! Чуть на нас с Ритой не спикировала, представляете, профессор! Счастье, что у меня вон там, на углу, шнурок развязался, остановились на минутку, — так и накрыла бы. Перед носом ветки просвистели. Вот ведь история, а?! Хоть бы, скажите, ветер, гроза, хоть бы что-нибудь… Ну, машина, что ли, врезалась. А то ведь ничего, никаких причин. Стояла, стояла и — на́ тебе…

Вересов тоскливо переминался с ноги на ногу, выжидая паузу, чтобы уйти. Но полковник говорил как заведенный, и хотя Николая Александровича тяготила эта болтовня, оборвать ее он почему-то не решался. Он ощущал, что за словами о том, как испугались полковник и его жена, когда старая липа затрещала, накренилась и начала медленно валиться на мостовую, скрывается что-то значительное, от чего нельзя отмахнуться, но не мог догадаться и злился, что зря теряет время.

Пронзительный визг пилы, рванувшей толстую кору, что-то сдвинул в его памяти, и Вересов вдруг вспомнил, кто они такие — полковник, не закрывавший рта, и его молодая жена. Вспомнил так отчетливо, словно только вчера был у них в гостях, словно они были его давними друзьями. «Горбачев Григорий Константинович, — уверенно сказал он сам себе — фамилия всплыла с желтоватой обложки истории болезни, разбухшей от кипы подклеенных анализов и заключений. — Неоперабельная опухоль средостения, обширные метастазы. Выписан после диагностической операции и курса лучевой терапии на симптоматическое лечение. Как я мог забыть, ведь это какой-то приятель Минаевой. Надо же, чтобы так не повезло! Однако на тяжело больного полковник не похож. Стойкая ремиссия после облучения? Нет, не очень стойкая, лицо уже землистое, и дыхание частое, поверхностное, и глаза поблескивают — температурит, наверно. А вообще-то хорошо держится, крепкий мужик. Зато жена, кажется, типичная неврастеничка. Пятна на лице, словно крапивой обстрекалась. Ах, да, она же все знает. Сухоруков ей все рассказал, вот отчего ее трясет…»

Вытянув шею, Рита вглядывалась туда, где визжала пила, ухали топоры. Почувствовав на себе взгляд Николая Александровича, повернула голову.

— Вот и не стало нашей липы, профессор, — у нее дрогнул голос. — Какая жалость…

— Жалко, — сказал он, думая совсем об ином. — Красивое было дерево.

Рита провела кончиком языка по ярко накрашенным губам, взяла мужчин под руки, и они выбрались на тротуар.

— Извините, Николай Александрович, но коль уж мы встретились… Вы не находите, что Григорий Константинович после операции стал значительно лучше выглядеть?

«Умница ты моя, — ласково подумал Горбачев, радуясь, что ему самому не придется задавать этого никчемного вопроса. — Ах ты, моя умница…»

— Разумеется, — ответил Вересов и достал портсигар. Начиналась игра, в которую время от времени приходится играть каждому онкологу, и он считал себя не вправе от нее отказываться, а сейчас слишком уже неподходящими были для этого и время, и место. Но отчаянное мужество, с каким ринулась в эту тягостную игру молодая тонколицая женщина в бежевом шерстяном костюме, красиво облегавшем ее стройную фигуру, женщина, которая знала то, о чем ее муж, судя по его простодушной улыбке, пока даже не догадывался, не могло не вызвать в нем уважения. — Вы превосходно выглядите, Григорий Константинович. Правда, немножко похудели, но, между нами, это даже неплохо. Уменьшится нагрузка на мотор, улучшится тонус…

Он знал, что голос его не выдаст, и говорил спокойно и убежденно: ничто не действовало на больных благотворней, чем спокойная убежденность и видимость правдоподобия. «Немножко похудели…» — в этом был весь фокус, за этим «немножко похудели» можно было спрятать что угодно. Вот если бы вдобавок жены не было рядом — не научилась она еще играть в такие игры, лицо спокойное, а глаза так и заходятся от крика, благо, полковник простоват, другой на его месте тут же все понял бы.

— Да я и сам знаю, профессор, — с готовностью подхватил Горбачев. — Это вы ей скажите, я то знаю, что здоров, как бык, а вот она психует. Я ж тебе говорю, чудачка…

Вересов сунул в рот папиросу и похлопал себя по карманам, ища спички. Григорий Константинович торопливо щелкнул газовой зажигалкой. Профессор прикурил и протянул ему портсигар. Горбачев подержал, жадно принюхиваясь к табачному дыму, сглотнул слюну.

— Спасибо, доктор Сухоруков запретил, — вздохнул он. — Все начисто запретил: пить, курить… Скучновато, конечно, однако наше дело военное: приказано — выполняй. — Он положил на крышку портсигара зажигалку. — Возьмите на память, Николай Александрович, мне она больше ни к чему. Газовая, итальянская, я вам как-нибудь запасные баллончики для заправки передам.

«Кому нужны эти дурацкие запреты? — разглядывая зажигалку, подумал Вересов. — Что они в случае с Горбачевым могут изменить? Продлят ему жизнь? Вряд ли. Лишить человека последнего удовольствия, руководствуясь школярской премудростью: курить — здоровью вредить… Сукин ты сын, Андрей свет Андреевич, хоть и хирург толковый, и ученый стоящий. Конечно, пока была надежда на радикальную операцию, пренебрегать ничем не следовало, но потом… Мог же как-нибудь поделикатней смягчить свое вето?! Забыл или утруждать себя не захотел? Намылю я тебе за такую забывчивость холку, уж я-то не забуду, можешь не сомневаться».

— Тянет? — Николай Александрович разогнал рукой дым.

— Еще как! — Горбачев жалостно сморщился, словно у него разом заныли все зубы. — Учую дым — полон рот слюны. Кажется, затянулся бы разок, наново на свет родился бы, честное слово.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

БЛАТНОЙ
18.3К 188