Кедров глядел, как она уходила вдоль ограды, слышал стук каблучков, видел, как утренний ветер треплет завитки ее волос, то и дело оголяя правое ухо. «Наверное, ей щекотно», — подумал он, представил, как она щурится, как ей щекотно, и рассмеялся.
До Кедрова долетел пушечный выстрел захлопнувшейся госпитальной двери, он еще постоял минуту, повернулся, чтобы идти, и тут увидел улицу перед госпиталем. Вдоль ограды, топорщась, зеленела трава. Сгребли прошлогодние жухлые листья, и земля открылась солнцу, прогрелась, и брызнули зеленые стрелки. Он еще раз повернулся, и взгляд его наткнулся на тополиную ветку. Крупная почка на кончике блестела желтым щитком, и даже на расстоянии улавливался ее горький запах. Он снял фуражку и тотчас почувствовал дуновение ветра, взглянул на солнце и сразу ощутил на лице тепло, а в душе особое, может даже интимное, отношение к Наде — он этого еще не знал. Но точно знал, что, как только начнет об этом думать, он влюбится в нее. А может, уже влюблен?
В жизни он влюблялся не раз. И всегда, пока он не понимал, что полюбил, а лишь ощущал это, как ощущают ветер или солнечный свет, был счастлив, но, как только ему открывалось то, что с ним случилось, жизнь делалась для него мучительной. Ему с опозданием открывалось, что та, без которой он не мог прожить и дня, любит другого и любима другим…
«Только не думать, не думать», — повторял он, торопливо ступая здоровой ногой и волоча раненую. Но остановить мысли он был уже не в силах… В госпитале, как в воинской части, он не мог представить себе интимных отношений между ним и теми, кто стоял выше. Врач был для него командиром, что-то невидимое разделяло их. Ему казалось, что другие думают так же, как и он. И как потрясли его открытые ухаживания за Надеждой Игнатьевной майора Анисимова, вечного бодрячка, наперед знающего, что ему нужно делать в ближайшие если не двадцать, то уж наверняка десять лет. «Мы поженимся, вот увидишь! — уверенно говорил Анисимов, отправляясь после отбоя «поддежуривать» к начальнику отделения. — Куда ей деться? Тридцать лет. По фронтам поколобродила, а теперь жаждет семейного очага…» Завидуя решительности поведения и простоте его взглядов, Кедров за это же ненавидел своего соседа по палате и мучился без сна в часы «поддежуривания», не признаваясь себе в том, что страдает от ревности.
2
«Что ж, — подумала Надя, подходя к окну в своем кабинете и еще надеясь увидеть Кедрова (а его уже и след простыл). — Капитан как капитан, сколько таких видела за войну. И в санитарном поезде, и в медсанбатах, и в госпитале. Но с этим, пожалуй, повозилась больше, чем с кем-либо другим. И он последний… И ему делала чуть ли не самую сложную свою операцию, буквально шила большую берцовую кость из обломков».
За окном ветер тормошил березу, гибкие ветки, раскачиваясь, били по железному сливу подоконника, и ветки эти, освещенные солнцем, были вишневыми. В них уже жила весна. И то, что ветки были того же цвета, что ее платье и туфли, почему-то раздражало ее.
Она услышала за собой шаги, знакомые своей осторожностью. Другой их не услышал бы, но она услышала и, не оборачиваясь, сказала:
— Историю болезни Кедрова отложи, Серафима. Только что встретила его на пути в город.
— Не обосноваться ли собирается?
— А кто его знает.
— И нам, наверно, пора. Как вы думаете, Надежда Игнатьевна?
— Да, время подходит.
За спиной вздох:
— Разлетимся в разные стороны. Будем поздравления друг дружке писать к Новому году.
— И к Дню Победы?
— И к Дню Победы.
— И к Дню Советской Армии, как-никак военные.
— Запас первой очереди.
Надя оторвала взгляд от веток березы, обернулась: старшая сестра Серафима, чему-то улыбаясь круглым и пухлым лицом, подбирала на столе истории болезней. И вся она, коротышка, кругленькая, пышнотелая, была как бы антиподом Наде, высокой и суховато-стройной.
— Готова? — спросила врач и не смогла удержать раздражения: разговор с Кедровым оставил в душе саднящий след. Не того она ждала от этого человека. А собственно, чего она могла ждать? У него своя дорога в жизни, у нее своя, и скрестила их судьбы только беда, его беда и беда всех.
— Да, да, — ответила Сима и опять бесшумно перекатилась от картотеки историй болезни к столу начальника отделения. — Пустые ящики, и нет ничего интересного. А раньше, помнишь, как готовились к каждому обходу?
— Было, было… Ну что, пошли? — сказала Надя, но не двинулась от окна.
— Пошли, пошли… Нет, постой. Да ты, никак, в обновке? Ну-ка, покажись!
— Вот тоже! — Надя отошла от окна и направилась из кабинета.
— Ну покажись! Прошу! — Сима обычно держалась с начальником предупредительно, хотя работали они вместе уже несколько лет, вроде подружились, а тут вдруг, что называется, распоясалась, давай тормошить врача, и не успела та опомниться, как оказалась без халата.
— Блеск! Как влитое на тебе! — Сима вертела Надежду Игнатьевну за плечи, стараясь оглядеть ее всю, ее полное, круглое лицо мгновенно меняло выражение. — Нет, мне такое не к лицу. И военная форма не шла. А тебя то и другое будто сто лет ждало…
— Нам обеим больше идет белая одежда, — постаралась утешить сестру Надя, на ходу надевая халат.
Окна были открыты настежь, и в коридоре стоял чистый и прохладный, не госпитальный воздух. Непривычная пустота кольнула сердце Нади: скоро, совсем скоро уйдет последний раненый, снимут таблички с дверей, выветрятся больничные запахи, все забудется, как будто и не было ничего.
«Опять тоска! — подумала она и тут же ответила себе: — Оттого, что боюсь новой жизни? Не боюсь же, нет! Кедров просто не понял».
Они шли по коридору, спутницы военных лет, как всегда, врач впереди, а сестра слева, отставая на полшага, здороваясь с ранеными и перебрасываясь словами. Поскольку раненых в коридоре сегодня было мало, врач и сестра могли спокойно вести свой разговор.
— Местечко я уже приглядела, — сказала Серафима, почти выравнивая с врачом шаг. — Не сердитесь…
— Где?
— В Центральной поликлинике.
— Они меня тоже приглашали, еще в прошлом году.
— Держат для вас место, знаю. Потому, верно, и меня охотно берут. Как думаете, идти?
— Ты человек самостоятельный, иди куда хочешь. Дело знаешь. А мне в поликлинике будет скучно.
У раненых — кто сидел на окне, кто был за окном, на дворе, — оживленные лица, и это опять кольнуло сердце Нади. Высокий солдат с ранением в тазобедренный сустав («Сустав сохранить не удалось, но ходит вполне прилично», — про себя отметила врач) сказал:
— Денек-то, Надежда Игнатьевна, весенний.
— Домой зовет?
— Пора, Надежда Игнатьевна, скоро годовщину Победы будем отмечать, а мы все еще на военных рубежах. Пора!
— К маю поедете домой.
— Дай вам бог счастья… и женишка бы, как я, хорошего. — И засмеялся щербатым ртом.
Когда миновали группу раненых, Сима то ли в шутку, то ли всерьез спросила:
— Видать, не отоваритесь, Надежда Игнатьевна?
— Что? — не поняла врач.
— Да, говорю, женишка не прихватите. Выбора уже нет…
— Сима! Меня коробит твоя неразборчивость в словах. Не развито у тебя чувство такта.
— Нельзя и пошутить! После доктора Жогина и жизнь остановилась?
Надя умоляюще взглянула на сестру: как не поймет, что есть в душе у человека такое, чего никто не может касаться, никто, даже самые близкие друзья. А Сима этого не может понять и, видно, не поймет никогда.
Сима распахнула дверь в первую палату, и они вошли.
И здесь все уже мало походило на госпиталь: не маячили вытяжные аппараты, не пахло гнойными ранами. Ветер трепал занавески на окнах, и первые слова, которые услышала врач, были:
— Доктор, хочу домой. Фершал в селе долечит.
А у него остеомиелит, долечи его попробуй!
Один за другим возвращались в палату раненые. Надя просматривала истории болезней, кому назначала перевязку, кому — рентген, кого определяла на комиссию, и делала это будто во сне — вызванные Симой воспоминания мешали ей сосредоточиться, отвлекали. Жогин… ее первая настоящая любовь, ее муж…
Это было в сорок первом, летом, на Украине…
Раненых они могли бы принять ночью, если бы поезд не опоздал — пришлось стоять у разбитого бомбами моста. Под утро поезд — полтора десятка исхлестанных осколками теплушек и два классных вагона — вкатил на станцию, которая еще дымилась. Ночью тут шел бой — немцы пытались захватить станцию. На обочинах еще валялись неубранные трупы в серо-зеленом.