Наследство
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Они виделись чуть ли не каждый день, но эта встреча была как бы первой.
Дверь госпиталя открывалась наружу. После зимы еще не сняли тяжелую подвеску — литую чугунную грушу на цепи, и капитан Кедров, толкнув плечом дверь, неловко оперся на раненую ногу, качнулся, и груша ударила по колену. Резкая боль пронзила весь правый бок, в глазах потемнело. Он потер колено и, выждав, когда боль унялась, нажал на дверь, на этот раз она подалась легко, и в узкую еще щель притвора он увидел на крыльце человеческую тень, а потом и самого человека, женщину в вишневом платье, перетянутом в талии белым пояском.
Кедров не сразу сообразил, что перед ним стояла Надежда Игнатьевна Сурнина, хирург: так она разнилась с той, привычной, каждодневной, но это все же была она. Широкий открытый лоб, чуть нависающий на глаза, тонкий с горбинкой нос, прямые брови, придающие лицу строгость, зачесанные назад темно-русые волосы с седой прядью у правого виска, пушистые завитки возле маленьких ушей — все это не однажды виденное, но как бы новое. И глаза, серые, крупные. Обычно сосредоточенно-зоркие, от них ничто не могло ускользнуть, сейчас они смотрели из-под прямых надбровий чуть-чуть растерянно и были тоже не ее глазами.
Доктора Сурнину, майора медицинской службы, больные привыкли видеть в белом халате или военной форме, потому-то обычный наряд женщины был так неожидан и удивил Дмитрия Кедрова, который сегодня, после почти годичного лечения в госпитале, впервые отправлялся в город.
— Удивлены, капитан? — спросила Надя, раскрывая дверь и пропуская Кедрова. — Впрочем, я и сама удивляюсь. Сняла мундир, облачилась вот в это, — она оглядела себя, — и знаете? Иду по городу, люди на меня как-то странно посматривают, и мне уже кажется, что я (не умею сказать точнее), ну, белая ворона, что ли…
— Да что вы! Вам к лицу платье, Надежда Игнатьевна! — сказал Кедров убежденно. — Вы в нем не такая, какая есть…
— Не такая? Какая же? Ну, ну! — Она засмеялась.
Дмитрий, кажется, впервые видел, как она смеялась, какие у нее белые ровные зубы и вовсе не строгий рот. Ее лицо всегда умело скрывать чувства. Две продольные складки на лбу, идущие от переносья, делали ее лицо озабоченным.
— Не такая, какая есть, — повторила она, видя, что капитан замялся. — Да, на душе у меня такое… — Она замолчала, подыскивая слова. — Знаете, как бывает, когда человек не в себе?
— Я этого не заметил… — сказал Дмитрий.
— Ладно. Давайте я вас провожу. — Она взяла его под руку. — Ну, смелее, смелее!
Кедров спустился по выщербленным ступеням крыльца, и она, ведя его, будто маленького, приметно следила за каждым шагом, и глаза ее довольно светились.
Они остановились у ограды. В войну в деревянной будочке сидел сторож, теперь двери не охранялись и железные ворота были раскрыты, повиснув на одной верхней петле: казалось, они в лихости развернули плечи.
— И я не думала, что так изменит вас форма, капитан, — проговорила она сильным и резковатым голосом. — В халате вы выглядели несколько несобранным. А сейчас — какая выправка! Кадровый военный, да и только. — И спросила неожиданно: — Вы, кажется, специалист по птичкам? Интересно, что это — увлечение или дело?
— Дело! — Кедров вдруг насупился. Он не любил говорить о своем занятии, боялся, что ненароком или умышленно, но его непременно обидят. Это с ним случалось не так уж редко. Вот и сейчас: «специалист по птичкам».
Но врач вовсе не собиралась его обижать, наоборот, она глядела на него как на свое слабое дитя, хотя возрастом была моложе. Может быть, длительное общение с беспомощными, как дети, ранеными стирало границы лет и постепенно вырабатывало у нее это чувство старшей? Кедров и раньше догадывался об этом, а сейчас, вдруг поняв и поверив сразу, что она не может, никогда не может обидеть, смутился, щеки его опалило краской стыда. Он знал, что легко краснел, и в это время ненавидел себя, готов был провалиться сквозь землю. Но она вроде и не заметила его состояния, оглядела еще раз, сказала:
— Сапоги вот кирзовые, портят ваш вид…
— Сапоги мои остались в Рудных горах. Сапожки были что надо. А эти выпросил. Самый большой размер, и то едва втиснул ногу.
Они прошли до конца старой ограды — железной решетки на высоком, кое-где осыпавшемся цоколе. Школа, в которой с начала войны ютился госпиталь, была обнесена такой оградой со всех сторон. Надя сказала, вздохнув:
— Запомнитесь вы мне, капитан… Последняя моя мука и радость. Нет, не верила я, что из такого крошева соберу вам кость. Последняя моя операция. — Она задумалась. — Скоро все будет последним…
Дмитрий переступил с ноги на ногу. Что-то не понравилось ему в голосе врача. Отчего печаль в нем? В такой-то день, когда после долгих лет снова надела платье… И сказал, осторожно касаясь ее руки:
— А теперь многое начнется в первый раз, Надежда Игнатьевна. В первый раз! Вот я в первый раз иду в город. Потом первый раз пойду на вокзал. Ведь здорово!
Она как бы не заметила его прикосновения и, все так же с грустью глядя на него, заговорила:
— Еще будет последняя перевязка, последний прием, последний больной… — И оживилась: — Вы будете этим последним! Когда выпишу вас, тогда и закрою отделение. — Помолчала. — Да, уйдут все, и вы в том числе, и не на войну, а в жизнь, заметьте! Дом наш по праву получат те, для кого он построен, — школьники, и все-таки грустно делается, как подумаю… А вдруг там, на гражданке, не будет этого?
— Чего? — тихо спросил он, замерев от волнения. Черт возьми, почему он не понимает ее с полуслова? Как бы это было здорово, если бы понимал.
— Самоотверженности медиков, да и всех, от кого зависело и будет зависеть здоровье народа.
— Разве они станут другими?
— Не знаю… Мне нравилось огромное поле медицины, на котором сходились жизнь и смерть. Стояли мы храбро и работали толково, этого у нас нельзя отнять, и не считались ни с чем, чтобы спасти жизнь человека. Да, это было поле боя. — Она помолчала. — Будет ли так теперь? Верю, а все же раздумываю. Страшно за себя и за всех нас, кто в белых халатах.
— Страшно? Ну, почему же? Почему?
— Прямо?
— Мы ведь крещены войной, так что доверие друг к другу заработали.
Она вроде бы раскаивалась, что завела этот разговор. И, вдруг тряхнув головой, так что темно-русые завитки возле ушей раздуло ветром, решительно проговорила:
— А если утратим то, что приобрели? Отдохнуть захотим? Сердцем зачерствеем? Так бы и оставила островок прежнего, чтобы помнить о нем.
Вот она, ниточка ее мысли! Странно, как он сразу не уловил это. Но разве можно согласиться с ней? И Дмитрий возразил:
— Не будем мы хуже, нет. Да как же так можно думать, майор Надежда?
Надя подняла на него холодноватые серые глаза с темными мерцающими зрачками. Казалось, выговорит ему за итого «майора Надежду», но она лишь грустно улыбнулась.
— Вот и это — «майор Надежда» — уже в прошлом. Теперь буду просто Надеждой Игнатьевной. Или еще: доктор Сурнина…
— Чудачка вы, право, чудачка! — вырвалось у Дмитрия. Когда проходила у него застенчивость, он делался «настоящим мужчиной», способным даже бросить в лицо женщине «чудачка», женщине чем-то милой ему и к тому же старшей, как он невольно привык считать.
— Что ж, капитан, — сказала она, погасив грустную улыбку. Две короткие продольные складки над ее переносьем стали четче, а лоб и все лицо как бы окутала тень. — Вы меня радуете своим оптимизмом. Но жаль, что не все находят что-то общее между страхом озабоченности и оптимизмом беззаботности. Извините, задержала вас…
Она круто повернулась и зашагала прочь по выбитому, еще довоенному асфальту дороги. Дмитрий следил, как легко несли ее ноги в вишневых туфлях, и все боялся, как бы она не споткнулась на выбоине. Странное состояние души переживал он: ему было приятно это неожиданное, неслужебное внимание — раньше разговор шел только о ране, заживлении тканей, подвижности сустава, — и в то же время он был смущен тем, как неловко сложился их разговор. Да, но кого винить? Если она заговорила, значит, это волнует ее. А он о чем думает, готовясь вступить в жизнь, о сложностях которой уже позабыл? Он бредит птицами и ждет встречи с ними… Ее же забота — о людях, о всех людях, и не только об их здоровье в обычном понимании слова, но и о здоровье нравственном.