Максим Горецкий - На империалистической войне стр 46.

Шрифт
Фон

— Где начальство? — грозно крикнул он нам, зарыв с разбегу коня ногами в землю.

Наш командир сам поспешил к нему:

— В чем, казак, дело?

— За версту отсюда наступает немецкая пехота!! — как громом поразил нас и полетел дальше.

Я не могу вспомнить, как и что потом происходило. Видел только испуганные лица пехотинцев нашего батальо­на, которые залегли под горкой. Некоторые долбили мерз­лую землю лопатками, чтобы сделать себе ямочки; слышал какие-то крики — команду, что ли; где-то с левой стороны и спереди эхом разнеслись в воздухе первые одиночные вин­товочные выстрелы.

Батарея скатилась с дороги вниз, к узкой, но глубокой и быстрой речушке, саженях в ста от дороги. Батарейные пе­редки помчались вдоль реки, выискивая, где бы перебраться на ту сторону; ездовые кинжалами рубили ольшаник, чтобы набросать в речушку и сделать хоть какой-то мост-переправу. Мы не успели ни окопы вырыть, ни телефон провести в ди­визион. Батарея сразу же начала стрелять, и я должен был дрожащими от волнения и тревоги руками записывать ко­манду. Командир влез на передок, стал во весь свой высокий рост — и с биноклем в руках командовал. Хотелось склонить голову перед его героической фигурой — готовой мишенью для врага. Над нами закружился аэроплан и стал сбрасывать какие-то сверкающие в воздухе ленты, показывая своим, где мы. Когда я немного пришел в себя, гул боя — орудийный, пулеметный, винтовочный — заглушил все. Батарея оказа­лась под обстрелом. Ольховые деревья раскачивались и кро­шились от снарядов, ветки сыпались в реку, со всех сторон свистели над головой пули. Потом зашпокали и злорадно зафьюкали шрапнели. Услышал я — стонут раненые, увидел одним глазом, не отрываясь от записей команд, что тянутся куда-то окровавленные люди, увидел санитаров с красными крестами на рукавах и с полотняными носилками.

Ко мне подполз бледный, с синевой, с мукой в глазах, наш старший телефонист и попросил отвести его на пере­вязочный пункт. Я бросил записывать («Зачем теперь эти записи?» — подумал я) и с большими трудностями повел его вдоль реки, не находя переправы. Здесь, в норках под бере­гом, сидели пехотинцы из нашего батарейного прикрытия; некоторые, словно страусы, только голову спрятали в ямку. Один пехотинец помог мне вести старшего, потому что старший с трудом переставлял ноги; он был ранен пулей в спину между лопатками и стонал от боли. Когда так шли, пе­хотинец заметил у себя на сапоге кровь, потом захромал от боли, но не бросил вместе со мной вести старшего дальше. Мы уже отдалились от батареи на значительное расстояние, путь этот казался нам невероятно долгим и трудным, а пере­вязочного пункта все еще не нашли. И тут мы увидели, что с противоположной стороны едет госпитальный фургон, и напрямик, через поле, направились к нему. К нашей радости, фургон остановился. На нем развевалось на палке полот­нище с красным крестом, и я, наслышанный о международ­ных законах войны, с радостью подумал, что здесь нас уже не обстреляют. Но как только до фургона осталось саженей пятьдесят, рядом с ним бухнулся и со страшным грохотом разорвался «чемодан», подняв вверх гору земли величиной с большую хату и окутав все черным смрадным дымом. За­звенели, загудели осколки. Одна лошадь завалилась и за­дрыгала ногами, вторая вставала на дыбы. Нам надо было бы сразу же лечь, а мы изо всех сил устремились к фургону, будто бы в нем было для нас спасение. Потом я обнаружил, что пехотинца с нами нет: он лежал сзади. Тотчас же выско­чили из фургона санитары, безжалостно, как попало, схвати­ли потерявшего сознание старшего и вбросили его в фургон. «И тот шевелится!» — крикнул санитар своему товарищу и побежал к пехотинцу; схватив его сзади под руки и пятясь спиной к фургону, он приволок и его. И этого вбросили в фургон. Возница обрезал ремни на убитой лошади, сел вер­хом на другую, понукая ее руками и ногами, — и огромный фургон с одной лошадью в упряжке бешено покатил по от­крытому полю прочь от меня. Я, кинув взгляд на удаляю­щийся фургон, что есть мочи побежал назад...

Я бежал и перекидывал из руки в руку шашку и револь­вер старшего, чтобы сдать их, выбился из сил. И тут недале­ко от батареи, в глубокой канавке, увидел батарейного тру­бача; на плече у него была труба с кистями, которую он всегда носил при себе, но ни разу, от самого лагеря, не играл. «Заиграет отбой, когда окончится война», — шутили иногда солдаты. «Трубач должен находиться там, где командир, по­чему же он здесь прячется?» — пришло мне теперь в голову. Однако я, радуясь, что уже не один, присел возле него и с наслаждением затянулся цигаркой из его махорки. Немного погодя я сказал ему, что мы должны сейчас же идти на ба­тарею... Но я первый не поднимался, и его тоже будто при­ковало к земле, хотя он и испытывал некоторый стыд и не смотрел мне в глаза. Потом он немного осмелел и успокоил мою и свою совесть тем, что «все равно мы там теперь ни­чем не поможем, что батарея пропала, так зачем нам по­чем зря идти на погибель...». Выкурив еще по одной цигарке, мы, однако, вскоре почувствовали страшную тоску, невыно­симое одиночество и, радуясь появившейся причине (один снаряд попал и в нашу канавку), сорвались и побежали туда, где обязаны были быть со всеми вместе. Все же досада за то малодушие так и осталась у меня на сердце.

Подходя к батарее, я заметил, что огонь стал как бы по­легче, или, точнее говоря, определился и стал нормальным, привычным. Но сердце сжалось от боли, когда я наткнулся у речного обрыва на трупы двух наших ездовых с зажатыми в руках кнутами, увидел разбитую опрокинутую телефонную двуколку, немного дальше — целую упряжку убитых лоша­дей, брошенный снарядный ящик и разбросанные орудий­ные патроны. Пехотинцы из прикрытия подбирали патроны и несли на батарею, а с ними ходил наш прапорщик, латыш Валк, молоденький белобрысый парень, и просил: «Носите, братцы, носите!» Я приложил руку к козырьку и задал глу­пый вопрос: «Ваше благородие! А что мне делать?» — «Что хотите», — безучастно, занятый своими мыслями, ответил он. Я увидел, как тяжело тщедушному пехотинцу нести па­тронный лоток — жестянку с четырьмя снарядами, ухватил­ся за вторую ручку, и мы понесли вдвоем. Я прежде никогда не носил и не знал, что они такие тяжелые. С трудом пере­брались мы по мосткам на другой берег речки, едва не упа­ли в воду... Но я был снова на батарее. Огонь, было заметно, ослаб. Батарейцы успели, работая попеременно, вырыть не­глубокие окопчики — по пояс человеку. Вспомнив о своей обязанности рисовать план позиции, я принялся за это и увидел, что наши передки стоят на том же берегу, где и ба­тарея, невдалеке от нее, в укромной низине. Командир, как и прежде, стоял на одном из брошенных здесь передков с биноклем у глаз. Вдруг он соскочил на землю и слабым, мяг­ким, впервые услышанным мною голосом быстро сказал ка­питану. «Антон Антонович!.. Беда с правого фланга... Четыре орудия наводите под прямым углом...» Я находился побли­зости и услышал. Эти слова обожгли меня. А командир, под­хватив полы шинели, сам бросился к ближайшему орудию и вместе со всеми ухватился за колесо. Спустя мгновение одна половина батареи стреляла, как и до этого, по прямой к фронту, а вторая — по правому флангу, под углом в 90°. Я вгляделся туда, в правый фланг, откуда мы утром выеха­ли, а теперь туда стреляли, и увидел менее чем за версту ко­лонну всадников. Сперва можно было подумать, что скачут наши казаки, но тут же четыре наших орудия засыпали их шрапнелью, и всадники скрылись за постройками. Это была немецкая кавалерия — со страхом понял я.

Когда она перестала лететь на нас, огонь немецких ба­тарей усилился (или так только показалось), а чем дальше, тем становился все сильней и сильней. Нас засыпало сна­рядами, которые летели не только прямо по фронту, но и с правой стороны, и даже как будто чуть справа-сзади. Пуле­метные и винтовочные пули летели мимо нас вслепую, зато артиллерийский обстрел становился еще более ожесточен­ным. Помню: не столько из-за действительной надобности, сколько ради того, чтобы не бездействовать, я пошел за лот­ками еще раз. Под крутым берегом лежало много перевязан­ных раненых — и батарейцев, и пехотинцев, санитары все несли и несли новых, на санитаров покрикивал наш лысый фельдшер Лебедкин, в шапке набекрень и с нарочно обли­той йодом рукой. Я нес лоток вдвоем с каким-то старым- старым бородатым пехотинцем. Нес не столько он, сколько я, он всего лишь тащился, уцепившись за ручку, но пока что шли благополучно. Оставалось до наших орудий уже немно­го — мальчик палку может добросить, но тут налетел оче­редной шквал огня. Лоток выпал из наших рук. Куда девался бородатый, я не заметил, потому что сам кубарем скатился в орудийный окопчик. Там было полно номеров, и мое появ­ление их не обрадовало, потому что там и так не было места, но — сколько могли — потеснились. Я пристроился с краеш­ка, спрятав между ними голову и плечи. Номера огорченно шептались, что у нескольких наших орудий сбиты прицелы, в одном заклинило патрон, в другом еще что-то неладно, и невозможно стрелять. И действительно, когда я прислу­шался, батарея жутко молчала. С правого фланга над самой нашей головой со свистом проносились шрапнели, однако со значительным перелетом. А с фронта гудели и по обоим берегам речки рвались гранаты. Осколки от гранат букваль­но истребляли батарею. «Если до ночи не заберут, может быть, выберемся отсюда живыми», — услышал я разговор. В эту же минуту с гулом и грохотом ударил снаряд совсем близко, в то место, где мы бросили лоток, не дальше. Страш­ный миг ожидания... и посыпались комья земли, зазвенели маленькие и загудели большие осколки. Меня что-то сильно толкнуло в правое бедро, даже немного подбросило меня. Я подумал, что ударило отлетевшим камнем или мерзлым комком земли. Пощупал рукой — мокро, глянул — кровь?.. И слабость пошла по телу; я попробовал шевельнуть ногой, чтобы понять, в чем дело, — так нет, одеревенела, как быва­ет, когда отсидишь и она занемеет. Я посмотрел вокруг: где же тот камень, который так сильно резанул меня? «Вольно­определяющегося ранило!» — крикнул над ухом один из но­меров, которого я помнил только в лицо, а имени не знал. Кто-то тотчас же отпорол от моих штанов пришитый лич­ный бинтик, расстегнул мне одежду и туго перевязал ногу, наложив бинт на голое тело (грязноватое, и мне почему-то было стыдно!). Я изгибался, насколько было возможно, что­бы увидеть рану, но она оказалась вне поля зрения — и снова мне было стыдно и даже как-то обидно, что в такое место ранило. «Ползите, ползите!» — приказал взводный, и я по­полз назад, к реке, под прикрытие берега. Наступило зати­шье до очередного залпа, и я хотел ползти, но потом встал и пошел, волоча ногу и опираясь одной рукой на шашку, а дру­гой — на карабин. Радовался, что не убило и что ранен, уеду с фронта, но корчился и стонал неизвестно почему больше, чем надо, — боялся, чтобы вдруг не убило, чтобы счастье не подвело, поэтому умышленно преувеличивал свою боль не­известно перед кем, а просто вот гляди, не трогай уже меня.

Прапорщик Валк шел мимо и участливо спросил: «Вы ране­ны?» — «Няужо ж не!!» — по-белорусски и грубиянским то­ном ответил я, и эта грубость была неожиданной для меня самого. Валк и не расслышал или, может быть, не понял, что я сказал, и пошел дальше.

Я, вероятно, почти час лежал потом под крутым берегом реки, один, продрогший, и сотню раз, отупев, шептал: «Ког­да это кончится? Когда это кончится?» Канонада не утихала. С шумом падали в реку ветки, иногда в воду шлепались пули. Мимо меня один раз пробежали, пригнувшись и гуськом, пехотинцы; один зацепился за мою раненую ногу, и я что-то дико прохрипел от нестерпимой боли.

Батарея молчала... Потом радостно и дерзко бухнуло первое орудие: заклиненный патрон удалось вытащить. За ним сразу же выстрелило второе... Ой, сколько радости! Ба­тарея живет, батарея сражается! И я не смог улежать: осме­лел и потащился туда, где фельдшер перевязывал раненых. Ползу... вдруг батарея снова умолкла... Молчит зловеще... Бросился куда-то со всех ног фельдшер, за ним санитары... Что случилось? Страшно... Какая-то недобрая тишина про­катилась по всей батарее. Но вот батарея снова ухает, однако медлительно, уныло выпускает патрон за патроном. Плетет­ся назад фельдшер, без шапки, совершенно лысый человек. Смотрю: у него на глазах слезы? «Вольноопределяющий­ся! — горестно говорит он мне. — Командир наш... царство небесное!» — и сглотнул, всхлипнул и крестится мелкими крестиками, вытирает кулаком, измазанным йодом, свои рыжие обвисшие усы. Я каменею, поняв страшную правду. Командир был убит наповал, шрапнельной пулей в лоб так, что она пробила как раз посередине звездочку на шапке. Это и фельдшер отметил, и я сам подумал: герою — геройская смерть.

Что происходило на батарее потом, я не знаю. Меня по­вели на перевязочный пункт двое наших ездовых. Затем они передали меня нашему телефонисту Пашину и одному лег­кораненому пехотинцу. Перевязочного пункта мы не наш­ли и сбились с дороги. Приближалась ночь. Пашин страшно матерился, ругал все перевязочные пункты на свете, и я те­перь уже без неприязни воспринимал его костромскую на­туру. Он не хотел, чтобы о нем подумали, будто он умышлен­но прилепился к раненому, чтобы не быть под огнем на бата­рее, но и бросить меня не хватало духу. Пехотинец же готов был вести меня хоть до Вильно, только бы дальше отсюда, и он долго рассуждал о Боге и о «великом грехе нашем — ма­терной ругани». «Наша матерь — земля, а мы ее так бесче­стим, вот Бог и карает нас».

Была ночь, когда мы выбрались на проезжую дорогу. Небо над нами — темновато-синее, усыпанное звездами, воздух — ядреный, и хотелось слушать, вспоминая ночь и тишину в родном поле, в спокойное время. Но, когда я слу­шал, мне казалось, что фронт выгнулся дугой и немецкие снаряды бухают где-то за Вержболовом, а летят как раз над нами, только высоко-высоко в небе. Долго и звонко, ясно, даже красиво летят... Но — тс-с! Стыдно любоваться такой красотой. А главное-таки — страх...

Пашин идти дальше не мог... Посадил меня на краю при­дорожной канавы, поцеловался со мной и вернулся искать батарею.

Мы сидели с пехотинцем вдвоем, потому что идти я не мог, даже опираясь на него, и почему-то все время стра­шились плена. Пехотинец сам боялся и меня пугал, хотя и молчал, этот незнакомый, неведомый мне человек. Боялись каждого шороха, боялись темени — и рады были, что тем­но. Мне стало холодно, время от времени меня бил озноб, и ой как скверно было, что сидим... ни туда ни сюда... Толь­ко бы он меня не бросил! Но вот услышали, что кто-то едет, и пехотинец потащил меня подальше от дороги, на пашню. Затаив дыхание, слушали... Говор русский. Пехотинец крик­нул: «Братцы, остановитесь!!» — и пошел на дорогу. Это еха­ли двое казаков. Посовещавшись между собой, они сделали так: один остался с нами, а другой поскакал на хутор, кото­рый был недалеко и откуда они ехали. Он вернулся с каким- то деревянным, для упаковки, ящиком, поставив его на раскатник на двух колесах и прицепив каким-то образом этот раскатник к своему казацкому коню. Меня посадили в ящик и, поддерживая ящик с двух сторон, повезли на хутор, кото­рый находился где-то впереди, у дороги.

На хуторе казаки зарубили шашкой и сварили, не опа­лив, хорошего породистого поросенка, такого белотело­го, упитанного. В погребе нашли бутылку наливки. Только я уже не мог ни пить, ни есть... Даже противно было. Потом, когда я уже дремал, чувствуя болезненную, вялую дрожь во всем теле, один из казаков, а какой — я их не мог разли­чить, все стучал и стучал во всех углах, взламывал замки, на­шел разную утварь и среди прочего старенький микроскоп. Я слышал, как они, казаки и пехотинец, говорили, что это, вероятно, какое-то шпионское приспособление. Не пожале­ли меня, разбудили, чтобы показать мне, потому что я чело­век ученый. Когда я объяснил, что это такое, казак, нашед­ший микроскоп, спросил, дорогая ли это штука, и искренне обрадовался, что дорогая. И непритворно сожалел, что я не хочу выпить наливочки ради здоровья. А я чувствовал, что мне совсем плохо...

Выехали с хутора еще до рассвета. Теперь посадили меня верхом в седло того казака, который взял микроскоп. Он шел и вел коня. Был ко мне исключительно добр, но у меня страшно болела нога и лихорадило...

Вокруг в разных местах горели хутора, освещая наши — людей и лошадей — фигуры. А дорога была совершенно пустынной, только где-то по другой дороге тарахтела от­ступающая русская батарея или, может быть, обоз; время от времени вспыхивал немецкий прожектор и короткими оче­редями стрекотал наш или не наш пулемет. А мы все плелись потихоньку.

Казаки привезли меня в полевой госпиталь соседней с нами дивизии, стоявшей далеко слева, что меня очень уди­вило. Непонятно, как мы могли сюда попасть, если, кажется, все время ехали просто назад. Было верст десять или более от той дороги, по которой наступала наша батарея.

Обоз

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке