— Ну… Чаще, чем я ему.
— Это хорошо. Скучает.
— Да.
— А вы не скучаете?
— По нему?
— По семье. Когда в последний раз вы что-нибудь слышали от отца?
Страница, другая, глоток чая.
Отец. Так я и знал. О чем еще можно было говорить?
— Мы не пишем друг другу, если вы это имеете в виду.
— Это ужасно, ужасно. И вас не интересует, а жив ли он вообще?
— А он жив?
— А! Жив ли Филипп Филиппович Герославский! Жив ли он! — Прейсс даже вскочил из-за своего оперного стола. Под стеной, на легеньком стеллаже из зимназа стоял большой глобус, на стене висела карта Азии и Европы; комиссар завертел этим глобусом, ударил ладонью по карте.
Когда он поглядел на меня снова, на пухлом личике уже не осталось и следа от недавнего веселья, темные глаза уставились на меня с клиническим вниманием.
— Жив ли он… — прошептал комиссар. Затем взял со стола пожелтевшие бумаги. — Филипп Герославский, сын Филиппа, родившийся в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году в Вильковце, в Прусском Королевстве, Восточная Пруссия, Лидзбарски повят, с одна тысяча пятого года российский подданный, муж Евлагии, отец Болеслава, Бенедикта и Эмилии, приговоренный в одна тысяча седьмом году к смертной казни за участие в покушении на жизнь Его Императорского Величества и в вооруженном бунте; так, путем помилования смертная казнь была заменена пятнадцатью годами каторги с лишением прав и конфискацией имущества. В одна тысяча девятьсот семнадцатом году ему простили остаток срока, приказав жить исключительно в границах амурского и иркутского генерал-губернаторства. Не писал? Никогда?
— Матери. Возможно. В самом начале.
— А сейчас? В последнее время? Начиная с семнадцатого года. Вообще?
Я пожал плечами.
— Вы, наверняка, и сами хорошо знаете, когда и кому он пишет.
— Не дерзите, молодой человек!
Я слабо улыбнулся.
— Извините.
Он долго приглядывался ко мне. На пальце его левой руки был перстень с каким-то темным камнем в оправе из драгоценного тунгетита, с выгравированной эмблемой Зимы. Комиссар постукивал перстнем по столешнице: тук, тукк — парные удары были сильнее.