— Давай не будем ссориться из-за двери. Давай не будем ссориться ни из-за чего, и в особенности из-за входа в наш дом.
Я утыкаюсь лицом ему в галстук. И зачем только я так развоевалась из-за мезузы? Да пусть хоть десять мезуз прикрепит к двери, думаю я, лишь бы ничего не разбить.
А потом корю себя. Складываю журналы в гостиной стопкой — один к одному, чтобы не ходить ни в спальню, ни в кухню. Только женщина, думаю я, получает радость, уступая. Каким был бы мир, если бы женщины не прекращали спор вовремя? Но нет, их удел уступать — и от того получать радость. Как бы то ни было, я не намерена отбирать то, что отдала, и в результате потерять то, что отвоевала.
Я не забываю, что на кухне миссис Купер подогревает молочную смесь, а дочка спит и во сне не ощущает, что ее родители ссорятся — впервые после ее рождения. «Что нужно вам сказать?» — так, думается, я скажу моей дочери — фраза миссис Купер сама собой приходит на ум.
Я подхожу к кухонной двери — посмотреть на миссис Купер. На ее лице написано: я оглохла и онемела. Почти все бутылочки уже налиты.
Миссис Купер одевается и перед уходом заглядывает в гостиную:
— Я пожелаю вам доброй ночи.
— Надеюсь, вы и ваша семья хорошо проведете Пасху. — Я улыбаюсь миссис Купер.
И знаю заранее — миссис Купер спросит:
— Что нужно вам сказать?
На этот раз она спрашивает всерьез, и на этот раз к нам присоединяется мой муж — он нас слышал, — чтобы рассказать миссис Купер про Пейсах и его историю. Он излагает традиционную версию: в ней о Моше говорится мало — для евреев предощущение трагедии народа изначально важнее трагедии одного человека.
Когда муж уходит, миссис Купер берет четыре конфеты из вазочки на столе, поднимает руку, показывая мне, что взяла, и кладет конфеты в сумку.
— Надеюсь, у вас все будет хорошо, — говорит она.
— Конечно, конечно, — говорю я, не отрывая взгляда от стопки журналов. — Вы мне так помогли сегодня. Я так много успела сделать. Благодарю вас.
Она стоит как вкопанная.
— Я не буду жить так все дни моей жизни. — Крик души выражен с ошеломляющей силой.
Я отрываю глаза от журналов, смотрю на нее в упор. Не буду жить так — как так? Как иммигрантка с Ямайки без прислуги? Как жена, которая никогда не ездит отдыхать? Как нянька? Как женщина, которая всегда уступает? Все, чего, надо полагать, миссис Купер не хочет, смешавшись в кучу, молниеносно проносится у меня в голове.
— Я найду себе церковь, — говорит она и отворачивается.
А я думаю, каких только характеристик Бога мне не довелось услышать за жизнь: Он и ревнитель, и каратель, и любовь, и учитель, и долготерпеливый, и многомилостивый, Он и скорбит, и умер, и спит.
Мы с миссис Купер желаем друг другу хорошо провести праздники.
Вот вы не помните Эдмунда Сада, ну конечно, молоды еще, а я с ним познакомился, когда он вовсе был Илья Садер, в бриджах, только-только с парохода из Ливерпуля. Да-с, чтоб помнить Эдмунда Сада, моим компатриотом надо быть, то есть я что хочу сказать — надо быть столетним. Человек, которому стукнуло сто шесть, всегда изолирован на умозрительной, можно сказать, Эльбе, притом на Эльбе, где Наполеоном и не пахнет, где след Наполеона так давно простыл, что трудновато себе представить даже, какую роль сыграл Наполеон, не говоря уже о его славе. Сурова и пуста страна изгнания, и жители ее (или, как нас, на нашем одиннадцатом десятке, точней бы называть — выживатели) до того редки, до того увечны, до того нетверды в недавней хронологии и не в ладах с вашими понятиями о великом, что нас и впрямь заносит, да, несет к отдельной, особой психике, ну и, по логике вещей, и флаг нам в руки. И ведь не то чтоб мы от вас отъединились, ну что вы, это вы сами от нас отпали — с вашими луноходами, монолесками для рыбной ловли, булочками из водорослей, с вашим этим новым правописанием, которое никак не вытекает из происхождения слов, — и, все это прикинув, я даже, между прочим, не рассчитываю, что вы поверите в реальность той эпохи, когда простой, довольно темный человек мог достичь известности, какой у вас-то пользуются только негодяи, экспортирующие человеческие зародыши в пластиковых пакетах. Вот что, наверно, всего печальней для меня и для моих земляков по стране препрепрестарелых: ваш полнейший отрыв от нашей славы, от наших великих.
Наши великие — о просто знаменитостях уж умолчим — повыпадали из ваших справочников и окончательно и бесповоротно канут в Лету, когда всех нас наконец-то растолкут в генетически воссозданное вещество — смешанное с рыбной мукой — отличнейший срочный антидот при радиационной передозировке; да, ненужная подробность и к теме не относится, сам понимаю, но в таком трудном возрасте порой находит, знаете, и вдруг себя ловлю на эгоистической мечте о простом надгробии с моим выгравированным именем. Как будто при населении в триллион с четвертью где-то можно выкроить участок для этой давно упраздненной блажи! — хотя, хотя не далее как на прошлой неделе на старом Сохранившемся кладбище я посетил могилу Эдмунда Сада, поглядел на его памятник и ушел, убедившись лишний раз в прелести такого, пусть и расточительного, древнего декорума. В наши дни для подобного увековечения уже физически нет места, и на жалких поэтов всем тем более плевать.