Впервые в жизни я встретился с настоящим вором — парень в бурках не скрывал, что он вор и не просто вор, а вор-скачкарь. Пытаясь вызвать к себе сочувствие, я рассказал, что месяц назад у меня вытащили карточки. Парень в бурках зевнул.
— Я тоже щипачом был. Иногда получалось, чаще — нет. Два раза кровянку пускали — по неделе отлеживался. Потом погорел в универмаге. Под локотки и — в милицию. В лагере с толковыми ребятишками сошелся. Посмотрели они на мои лапы — и приговор: в щипачи не гожусь. После освобождения скачкарем стал. До войны по-всякому бывало: то густо, то пусто. Часто собака в хате оказывалась или же домработница на звонок выходила. Теперь — лафа! Теперь даже в профессорских хатах ни собак, ни домработниц. Открывай дверь и бери, что хочешь.
Я возмутился, однако не осмеливался произнести вслух то, что вертелось на языке.
После обеда — ломоть хлеба и борщ с крупно нарезанной, недоваренной свеклой — меня повели к следователю. Проходя через дежурку, перегороженную деревянным барьером, гладко отполированным руками облокачивающихся на него людей, я увидел бабушку, удрученную, состарившуюся — так показалось мне — еще больше, рванулся к ней с воплем: «Прости! Пожалуйста, прости!» — но окрик милиционера заставил меня вернуться назад. В памяти осталась скорбь в бабушкиных глазах.
Комната, куда ввел меня милиционер, была узкой, с двумя стоявшими впритык столами — в чернильных пятнах, с толстыми стеклами на поверхности. Под стеклами вкривь и вкось лежали напечатанные на машинке и написанные от руки бумажки. Стены были выкрашены синей краской, потрескавшейся, местами вспученной. Кроме столов в комнате находилась очень большая табуретка с металлическими ножками. За одним из столов сидел, низко склонившись над раскрытой папкой, мужчина лет сорока в потертом пиджаке. Не отрывая от папки взгляда, он выслушал милиционера, кивком головы отпустил его и, по-прежнему не глядя на меня, сказал:
— Пододвинь табуретку и сядь! — он показал, куда надо поставить табуретку.
Перелистав несколько страниц, мужчина положил папку на противоположный от меня край стола и повернулся ко мне, задев спинкой стула стену. Его глаза, прикрытые тяжелыми, покрасневшими веками, ничего не выражали — ни подозрительности, ни сочувствия, и я, машинально отметив это, подумал, что он, должно быть, часто трет их. И тотчас, подтверждая мою догадку, мужчина потер указательным пальцем сначала левый, потом правый глаз. Проведя рукой по лицу, сказал, сообщив свое имя, отчество и фамилию, что он мой следователь.
В моей памяти не сохранились ни имя-отчество, ни фамилия этого человека, но я хорошо помню, что перед каждым допросом он проводил рукой по лицу и тер глаза.
Во время первого допроса следователь не поверил ни одному моему слову — расспрашивал про квартирные кражи, в которых якобы участвовал я, называл фамилии и клички каких-то людей, похмыкивал, выслушивая мои ответы.
Парень в бурках, когда я, возвратившись в камеру, рассказал про допрос, отрубил:
— Раскалывает! Но ты, если даже знаешь что, — молчок. Следователи народ ушлый: дернут ниточку — от клубка пшик. Верно, Олег?
Парень в телогрейке кивнул. Его уже не трясло, на лбу выступил пот, движения сделались вялыми. Он часто и жадно пил — оцинкованное ведро с водой стояло прямо на полу, кружка была одна на троих.
— Малярия? — спросил парень в бурках.
Олег подтвердил — второй год болеет.
— Если бы меня не скрутило, — добавил он, — когда я на стреме стоял, то, может, успел бы предупредить ребятишек.
— Всех взяли?
— Вроде бы всех — у меня тогда туман в голове был. — Назвав парня в бурках Макинтошем, Олег сказал, что дело было верняк: хозяева в эвакуации, а шмоток в квартире — на месяц хватит.
Макинтош завистливо почмокал.
— Уже сутки сижу и — ни одного допроса, — пожаловался Олег.
Макинтош подумал:
— Видать, у них доказательств нет.
— Какие еще доказательства нужны, когда нас с поличным взяли?