— Дурак ты, Пуньо, дурной как слепой петух.
— Бежать…
— …всегда надо.
Тогда еще никто из вас не знал, что не только комната Ксавье, в которой вы собирались, но и любая другая, коридор и туалеты — все до одного помещения плотно нашпигованы безостановочно записывающей видео и аудио аппаратурой, миниатюризированной чуть ли не до абсурда. От этих камер и микрофонов не скроется никакое ваше слово, никакой ваш жест, гримаса на лице, незавершенное движение. В безлюдных подвалах Школы — о чем, случайно подслушав, ты узнаешь намного, намного позднее — ненасытный суперкомпьютер складирует в себе разбитые на цифровую пыль образы с миллионов метров видеопленок.
А правда такова, что он уже никогда не поглядится в зеркало и не увидит своего тела, пускай даже и записанного на видео. «Пуньо, дорогой мой, — сказала ему пару недель назад Девка, — ты уже не человек». Так кто же? Ты Пуньо. Пуньо. Помни. Образ собственного тела заменил образом своего имени. Когда он размышлял «Пуньо» — а размышлял часто, ему приказывали размышлять так, чтобы не забыл о себе — из этого слова для него развивался некий молодой полубог, который, словно из куколки бабочка, должен будет стать титаном. В имени была сила. Ему все разъяснили. Нет никакого другого, подобного тебе, Пуньо. Ты единственный. Да, да. Потом Фелисита Алонсо уже не могла глядеть на него без отвращения, только это было после операции на глазах, так что его не ранило выражение на ее лице. Зато он мог видеть ее кости, распускающуюся в ее желудке пищу, обращение насыщенной и бедной кислородом крови в ее организме. После его попытки самоубийства ей пришлось проводить с ним много времени, и именно тогда он начал слышать ее мысли. Пуньо верил в могущество собственного слуха, ведь он слышал все — а значит, и ее мысли. Такое невозможно, сказали ему, мысли услышать невозможно. Но он знал свое. Страх издавал у нее в голове короткие и очень быстрые, шелестящие звуки. Усталость же была длительной, низкой вибрацией жирного баса. Гнев стонал на высоких тонах, время от времени срываясь в какофонию. Фрустрации были слабенькой пульсацией реверберирующего барабана. Пуньо говорил им про все это, только они ему не верили. Как раз тогда они приняли решения кастрировать его от снов. Всех тех снов и мечтаний, которые у него были и только должны были появиться. Потому-то сейчас, находясь в сознании, хотя и отрезанный от мира и загоняемый мертвым балластом памяти в прошлое — он видит единственный доступный ему сон: иллюзию телепатии. У меня есть, я владею, я украл их мысли — говорит он себе, замкнутый в тюрьму собственного тела. Я. Владею. Украл. Гроза стихает, конвой увеличивает скорость, машины более гладко мчатся по мокрому озеру асфальта, и тело Пуньо уже не так скачет на носилках. Фелисите уже реже приходится прикасаться к его отвратительной коже, к этому наполовину органическому творению, сложенному из множества искусственным образом спроектированных и выведенных симбионтов, цвет которого заставляет вспомнить о старинной скульптуре, фактура — грибовидную наросль, а запах (которого Пуньо, понятное дело, не ощущает, поскольку лишен чувства обоняния) — пашущий в сырую жару старинный крематорий. Под этой кожей — и это видно невооруженным глазом — мышцы Пуньо не укладываются так, как должны укладываться мышцы ребенка. На ощупь они словно камень. Ороговевшие наросли на его лысом черепе тоже чему-то служат, была, видно, какая-то цель в их прививке, но охраннику они кажутся совершенно уж оскорбительной гадостью. В особенности же, в соединении с птичьими, хищными когтями на пальцах рук и ног мальчика и совершенно чудовищно деформированными стопами. Охранник читает книжку лишь затем, чтобы не глядеть на Пуньо. Но этот бой он проигрывает. У него есть сын приблизительно того же возраста, и вот это бьющее в глаза, карикатурное извращение известного ему лишь по кодовому наименованию ребенка — наводят его, вопреки собственной воли, на горькие, болезненные ассоциации. Зато у Фелиситы Алонсо лицо словно посмертная маска. Ее отвращение имеет другую природу. Ведь это она должна была всякий раз переубеждать Пуньо, что все делается для его же добра. Все будет хорошо, говорила она, а он он знал, что она лжет, но хотел слышать эту ложь, много лжи, повторяемой часто, с верой и силой. Все будет хорошо. И добро тоже существует, он знал это, благодаря видеофильмам Милого Джейка. Это какое-то теплое свечение, белизна и тихая, спокойная музыка, а еще смех множества людей, и матери с детьми, и обнимающиеся влюбленные, и место, где можно укрыться, дом; это какое-то сияние, и он все время к нему стремится.
Ты никогда не плавал, не умел плавать, но в Снах делал именно это. Ты нырял в глубине, а там было светло. Чаще всего, ты света боялся, но только не в Снах, не в Снах. Он начал появляться уже после перевода тебя из общего крыла в изолированную комнату на первом этаже. Это не было карантином, не было и тюрьмой, не совсем так — просто теперь ты уже не обладал возможностью контакта с другими учениками Школы: потому-то тебя и изолировали. Сама же комната была даже больше и лучше оборудована. Вот только окон здесь не было. Здесь ты погружался в сон удивительно легко.
Потому что, когда ты еще видел сны… ах, какие же это были сны! Какие чудесные, отвратительные, дикие и красивые Сны! Бездыханно просыпаясь в абсолютной темноте ночи, в пропитавшейся потом постели, в прохладном воздухе замкнутой комнаты, вовсе не испуганный, самое большее — смертельно изумленный, парализованный дезориентацией ты долго пялился в мрак, безрезультатно пытаясь понять видения, из которых только что вынырнул — пытаясь понять, откуда они взялись у тебя в голове, какое воспоминание, какая ассоциация их породили. Не раз, не два и не три; эти Сны приходили каждую ночь, и не было от них никакого спасения. И даже в свете дня настигали они тебя неожиданно, в половине какого-нибудь действия, в разрыве мыслей — тогда ты морщил брови, терял слова: что это? Откуда взялось? Вместо бессмысленных каракулей или же правильных фигур, в такие мгновения глубинной задумчивости из под твоего карандаша появлялись странные, волнистые формы, непонятные силуэты, гипнотические орнаменты. Прийдя в себя, ты долго и изумленно вглядывался в них.
Ты уже не поддерживал контакта с другими, и сам пришел к тому поспешному выводу: это все из-за комнаты, все Сны отсюда. Тебе открылся закон: Сны начали сниться сразу же после перевода, в ночь после отделения тебя от группы.
— Ты знаешь про Сны, — сказал ты однажды Девке, сменив тему прямо посреди дискуссии о театре но. — Заберите меня из этой комнаты.
— Что ты говоришь, Пуньо? Про какие сны?
Но ты прекрасно знал, что она лжет.
А Сны были такие:
Сначала вода. Может и не вода, но какая-то жидкость. Но, возможно, и не жидкость, а висящая повсюду субстанция, тяжелая и липкая, болезненно замедляющая всякие движения. Во всяком случае — ты в ней плыл. Нырял. К свету. Вниз? Так подсказывала бы логика, но сны — тем более, Сны — обладают собственной. Точно так же свет мог означать и верх. Неразрешимая проблема: дело в том, что ты никогда до него так и не добирался. Темная вроде-жидкость замыкалась вокруг тебя, ты терял ориентацию, терял ощущение движения, даже чувство существования. Это напоминало ощущение подвешенности между заканчивающимся и начинающимся следующим сном — но, в то же самое время, им не было: Сон представлял собой единую и неделимую целостность. Он тянулся и тянулся, незначительно изменяясь в мягком калейдоскопе множества теней: в мраке появлялись Они. Вот если бы ты добрался до того света — возможно, ты бы и увидел Их. Здесь же, в глубине, ты лишь ощущал чье-то присутствие. И ощущение это описать невозможно, точно так же, как нельзя полностью объять памятью и разумом туманной материи снов: никто еще не создал эсперанто ночных мечтаний, ониристический язык тишины, язык, содержащий слова, которые бы определяли состояния и инстинкты, существующие исключительно на темной стороне яви. Проснувшись, в отчаянии, мы ищем какие-нибудь приближения, упрощения, неуклюжие сравнения — безрезультатно. Точно так же и ты, Пуньо — просыпался, пялился в темноту и пытался вгрызться в еще теплое мясо убитого твоим внезапным пробуждением Сна. Но это был яд. Он сжигал твои мысли, ты его поспешно выплевывал. Все чуждое, чужое, злое.
Так что же оставалось от Сна на светлое время? Впечатление, только оно. Летучее и неописуемое, такое себе не до конца осознанное впечатление. Ощущение чего-то такого, что сниться тебе просто не имело права. Они, говорил ты сам себе, только это было всего лишь слово и ничего более. Ты знал, предчувствовал, что сознательно запомненная часть Сна составляет лишь ничтожную часть протекающих сквозь твой спящий разум темных видений. Эта жидкость, этот свет, эта тьма… На самом же деле Сны были намного богаче.
Ни одной из операций ты не помнишь, это дыры в непрерывной материи твоих воспоминаний, как и те запрещенные тесты: белые интерлюдии пустоты. Была пятница, ты как раз работал над совершенствованием компьютерной модели конструированного тобою пространственного языка, основанного на изменениях трехмерной системы разноцветных плоских и объемных фигур, а также изменениях их размеров; ты тренировался в их «прочтении» при коэффициенте ускорения проекции, составляющем 2,4 — как внезапно тебя охватил сон. Последняя мысль: эта комната… Но ты уже спал. Лишь потом ты догадался про очевидное: усыпляющий газ. Но ведь ты и так никому не доверял.
Пробуждение — это лицо Девки.
— Ты слышишь меня, Пуньо?
Тебя рванул холодный ужас: ЭТИ ЗВУКИ. Это была первая операция, а точнее — первая последовательность операций. В себя ты пришел только в среду: в течение всех этих пяти дней ты был объектом десятков более или менее сложных вмешательств в собственный организм, и не обязательно только хирургических. Про них ты знал, по-видимому, все; вскоре после переезда в комнату без окон Девка начала рассказывать про ожидающие тебя трансформации; причем, она входила в такие подробности, что даже ей наскучило перечисление будущих пыток; тем более, что единственный вопрос, ответ на который тебя интересовал по-настоящему — а конкретно, вопрос связанный с причиной всего этого — она нагло игнорировала, ссылаясь на якобы имеющееся у тебя доверие к ней и обещая подробно все объяснить в неопределенном будущем. То есть, тебя, вроде бы, и проинформировали. Но одно дело слова, а реальность — это уже нечто другое. ЭТИ ЗВУКИ. Она говорила тебе о божественном слухе, который ты получишь, вот только как можно представить себе невообразимое? И вот теперь ты фактически слышал, слышал практически все.
— Ааааааааа!!!
— Тихо, Пуньо, тихо…
Какае же симфонии таятся в собственном дыхании, какие бури и ураганы в стуке собственного сердца, в прохождении собственной крови по сосудам… Тишина была окончательно низложена, она уже никогда не вернется. Пульс склонившейся над тобою Девки, сокращение в такт с сердцем жилок ее светлой шеи, проходящих сразу же под нежной кожей — все они глушили слова. Шелест чужих движений, эхо жизней за белыми стенами — все сливалось в один бешеный, бесконечный, вонзающийся в тебя визг.
— Это пройдет, Пуньо, пройдет, ты привыкнешь, научишься, мы научимся. Все уже хорошо, Пуньо, все хорошо…