Краснов-Левитин Анатолий - Лихие годы (1925–1941): Воспоминания стр 36.

Шрифт
Фон

В это время в быту его называли по-старому, Забалканским, в честь встречи наших войск, возвратившихся с Балкан в 1878 г. (Этот момент и зафиксирован Блоком в начале знаменитой поэмы). Официальное название, однако, было Международный проспект. В 1948 году, в эпоху борьбы с космополитами, появилось новое название: Проспект им. Сталина. Шли годы, умер диктатор, появился хрущевский феномен — вернулись миллионы заживо погребенных в лагерях. Вернулся и я. И, посетив в 1957 г. родные места, уже не нашел имени Сталина, проспект принял то название, которое носил до 1878-го года, — он стал называться Московским проспектом. (В XVIII–XIX веках он назывался Московский тракт.)

Тогда эти места славились бойней (у Обводного канала). Два бронзовых быка украшали вход в приземистое красного цвета здание, окруженное кирпичной стеной. А из-за стены слышался истошный рев живых быков, приговоренных к смерти.

Идем дальше; все меньше каменных домов, все больше деревянных домишек. И наконец — большие каменные стены, золотые купола. Новодевичий монастырь. Еще несколько кварталов — Московские ворота, воздвигнутые в 1815 г. Затем мостовая исчезает, неимоверная грязь, деревянные домишки, чайные, пивные…

Сюда я и пришел 20 марта 1929 года — была среда первой недели поста. В монастырском соборе совершалась преждеосвященная литургия. С клироса доносилось чудесное пение монахинь; отчетливо помню мелькнувшую в голове ассоциацию: монастырь из лермонтовского «Демона», в котором была монахиней Тамара. В пении монахинь действительно было что-то восточное.

Официально в то время монастыри были ликвидированы: все земельные угодья у них были отняты, но храмы были открыты и около них по-прежнему жили иноки и инокини.

В Новодевичьем монастыре оставалось более 90 монахинь (до революции их было 600). Во главе обители стояла игуменья Феофана (высокая, стройная женщина — из дворянок); остальные монахини были простые, набожные женщины, ласковые и трудолюбивые, жившие десятки лет в своих кельях, блестевших чистотой, с цветами на окнах, с множеством икон в углу. В монастыре было также несколько молодых послушниц. С одной из них, Ольгой, краснощекой, круглолицей девушкой, я дружил.

Главный собор, в котором стоял полярный холод, был посвящен Казанской Божией Матери. С обеих сторон двери шли в сестринские корпуса — длинные коридоры с кельями. Один из коридоров упирался в обширные покои, где жил митрополит Ленинградский и Гдовский Серафим. При его покоях была небольшая крестовая церковь, посвященная иконе Божией Матери «Отрада» (празднуется 21 января по старому стилю). Здесь по вторникам читался рукописный акафист, написанный стихами и составленный каким-то великолепным безвестным поэтом. Помню начало акафиста. Приведу его по памяти, т. к. сам акафист бесследно исчез после закрытия храма в 1937 г.

Отстояв преждеосвященную обедню, я зашел в чайную у Московских ворот. Это были последние проблески НЭПа и существовали еще частные чайные. Представьте себе деревянное помещение, все переполненное народом. Кого тут только не было: заводские рабочие, полупьяные (несмотря на утро), босяки, бабы с подбитыми глазами, и среди них — я, «Гогочка» (так называли тогда нас, мальчишек из буржуазных семей), в своем черном пальто с белыми крапинками (как бы снежинками), с черным (под котик) воротником, в котиковой шапке с ушами, с сумкой-портфельчиком в руках.

Выпив чаю с хлебом, я опять отправился в монастырь. Походил по кладбищу, побывал на могилах Н. А. Некрасова и Ф. И. Тютчева, присел на скамейку у входа на кладбище, почитал Евангелие. А там пора собираться ко всенощной. Вечерня с чтением покаянного канона, утреня. Служба монастырская, длинная-длинная, — длится почти пять часов (с 6 до 10 с половиной часов), да еще вечерние молитвы для монахинь. Окоченел от холода, ноги превратились в ледышки. Увидел местную «знаменитость» — юродивого Гришу. Здоровый, широкоплечий мужик лет под 60, с красным лицом, в смазных сапогах. Ходит по церкви, указательным пальцем как бы рисует что-то по стенам. Я о нем много слышал. Запомнился рассказ одной женщины, слышанный мной за год до этого, на Смоленском кладбище.

У ее подруги очень сильно пил муж. Уговорили сходить к Грише, посоветоваться. Он сурово схватил ее за руку, сказал: «Пойдем!» И повел ее на кладбище, ведет, ведет, привел в дальний угол. Ее охватил страх: одна, на кладбище, с здоровым мужиком наедине. (Тут женщина что-то шепнула собеседнице, косясь на меня, — а я был в общем в 12–13 лет довольно неиспорченным малым и не понял сразу, чего так испугалась почитательница Гриши.) А он, рассказала женщина, как бы уловив ее мысль, сел на могилу и начал дико хохотать, а потом схватил валявшуюся поблизости бутылку, связал горлышко веревочкой и сказал: «А муж твой вот и вот!» И ударил со всей силы бутылкой о соседний памятник, отчего та разлетелась осколками на все стороны; в ужасе женщина пустилась бежать, слыша за собой все тот же дикий хохот юродивого Гриши. А муж ее через два дня в пьяном виде повесился.

Теперь я видел Гришу рядом; старушки подходили к нему, спрашивали; помню вопрос одной из них: «Ехать ли мне в деревню?» Но Гриша, видимо, был не в духе. Отмахивался: «Не знаю! Не знаю!» Подошел и я к нему: «Гриша, я о Вас много слышал. Скажите, что со мной будет?» Гриша саркастически усмехнулся: «А я почем знаю, что с тобой будет!» Смущенно я отошел.

Но вот кончилась всенощная.

Проблема ночлега меня не смущала. Я вошел в облюбованный мною еще днем дом с большою лестницей, забрался на самый верхний этаж, у чердака. Спустил наушники с шапки, завязал их под подбородком, затем улегся на ступеньки, подложив сумку под голову, и тут же заснул сном праведника. Очнулся лишь в четыре часа утра, проснувшись от шума дворницкой метлы, и тотчас пошел в монастырь. Еще было темно, шли первые трамваи, дворники скребли панели.

Придя в монастырь, умылся снегом и уселся на скамейке, у колодца, ожидая начала службы. Задремал. Меня разбудил голос: «Малец, ты что тут делаешь?» Открываю глаза: послушница Ольга с ведрами, пришла за водой. «Службу жду!» «Да ты никак ночевал здесь?» «Да нет, это я рано приехал!» «Врешь, малец! Это ты от отца сбежал?» Я невольно покраснел. Надо же, так сразу угадала. «Да ты, чай, и голодный. Погоди-ка! Грибных пирогов принесу! У меня с масленицы остались!»

И принесла. Пока я с жадностью ел, она рассказывала про себя. Сама из-под Луги, сирота, и тоже в свое время от тетки сбежала. Так мы долго разговаривали с ней, пока не зазвонил колокол к часам. Послушница Оля всем рассказала о появившемся беглеце. Надо сказать, что побег из дому мало кого поражает в монастыре. Это полностью соответствует монастырской традиции, идущей от житийной литературы, и очень многие иноки и инокини с этого начинали свой путь. Поэтому беглец был встречен монахинями с сочувствием; меня кормили грибным супом и вкусной грибной икрой. (По случаю поста весь монастырь был на грибах.) Сожалели, что не могут мне дать помещение (это грозило бы величайшим скандалом).

Я ходил ко всем службам, хлебал в помещении послушниц грибной суп, а вечером, после службы, шел, как будто это так и надо, ночевать на лестницу. Было холодно, жестко на ступенях, но, поворочавшись немного, я великолепно засыпал и в 4 часа поднимался к заутрене.

Здесь я впервые познакомился с монастырской жизнью. Что я могу сказать по этому поводу?

Недавно я прочел великолепное исследование диакона ЧСБ «Экзарх Леонид Федоров», изданное Украинским Издательством при Ватикане. Это интересное, фундаментальное исследование грешит, однако, рядом неточностей. Там, в частности, со слов одного монаха из Александро-Невской лавры, перешедшего в католичество, говорится о якобы большом падении нравов в питерском монашестве 20-х годов.

Нет ничего более неверного. Я утверждаю, что период с 1925 по 1932 г. — период величайшего духовного расцвета питерского монашества. Все корыстолюбивые, недобросовестные люди ушли — остались лучшие. Полулегальное, стесненное со всех сторон, ежеминутно ожидающее ареста и полного разгрома (что и осуществилось в феврале 1932 г.), монашество в это время отличалось чистотой своей жизни, высотой молитвенных подвигов. Разумеется, и в это время были среди монахов недостойные люди, но не они создавали ту атмосферу, которой жило монашество в это время.

В Новодевичьем очень рельефно обозначались те три типа, которые характерны вообще для женского монашества: грубые, мужеподобные женщины, вечно недовольные, ворчливые, резкие на язык. Попавшие в монастырь вследствие какого-либо стечения обстоятельств, не смягченные материнством, никогда не знавшие мужской ласки и недуховные по природе, они обычно делаются бичом всех, кто с ними соприкасается. Ко второй группе относились добродушные монашки-тараторки, жадные до новостей, питавшиеся слухами и сами любившие распространять всевозможные слухи. Церковная смута была в этом отношении для них находкой. Занятые целый день, рукодельницы, вышивальщицы, любительницы кошек, они все отличались необыкновенной добротой. Сильно напоминали мне мою Полю, которая тоже ведь была старой девой. И, наконец, третья категория — монахини с просветленными лицами, молитвенницы, всегда кроткие, радостные, как бы излучающие свет. О них не могу вспомнить без умиления. Духовность у них сочеталась с чисто женской мягкостью, лаской. Глядя на них, я понимал, почему преподобный Серафим и старец Амвросий так любили именно женское монашество и так много своего драгоценного времени посвятили созданию женских обителей. (Преп. Серафим — Дивеевской обители, а старец Амвросий Шемординской общины.)

Вообще говоря, настоящего монаха отличить довольно легко: в нем всегда есть что-то детское, наивное, непосредственное. Я и раньше знал многих монахов; но только здесь, в Новодевичьем, впервые понял обаяние монашества и сам стал страстно желать монашеской жизни.

Впрочем, вскоре моей полумонашеской жизни пришел конец.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке