Краснов-Левитин Анатолий - Лихие годы (1925–1941): Воспоминания стр 37.

Шрифт
Фон

Однажды, когда я шел к месту своего ночлега, меня остановил какой-то гражданин средних лет, аккуратно одетый, интеллигент бухгалтерского типа. «Мальчик, что Вам нужно на чужой лестнице, почему Вы все время здесь ходите?» — вежливо спросил он, с недоумением меня оглядывая: я не был похож на беспризорника и сохранял внешность мальчика из буржуазной, интеллигентной семьи. Что-то пробормотав о своих знакомых, которые здесь живут, я бросился наутек. И о ужас! через пять минут меня остановил милиционер, стоявший напротив монастыря: «Малец, чего это ты все время здесь по ночам шатаешься? Откуда ты?» Растерявшись, я ответил, что иду из школы. «Из школы? В 12 часов? Идем-ка в милицию». И он меня отвел в приземистый одноэтажный домишко у Московских ворот, где помещалось отделение милиции. Дежурный по милиции сразу меня разгадал: «Э, парень, да ты убежал из дому. Говори твой адрес».

Я дал телефон тетки. Через десять минут в отделение милиции уже звонил отец; а через час он и сам явился, взволнованный, веселый, оживленный. «Что ты, подлец, со мной делаешь? Я же уже обрыскал весь город», — сказал он, обратившись ко мне, и благодарно потряс руку дежурному по милиции, а потом поцеловал меня в обе щеки. Дежурный по милиции, ожидая отца, говорил мне: «Ну и будет тебе, парень, порка!» Отец мой не чуждался и этого древнего метода воспитания. Но теперь не только не было порки, но отец принял меня (совершенно по Евангелию) как блудного сына. Бабушка же, разрыдавшись, бросилась мне на шею.

Несколько дней я чувствовал себя именинником; но потом опять начались школа, будни, ворчливость отца. А я уже отведал пьянящего напитка воли, а меня влекла романтика странствующего монаха. Через месяц я опять сбежал из дому. А потом и третий, и четвертый — всего шесть раз. На этот раз, понимая, что отец будет меня искать в Новодевичьем, я уже туда не ходил, а витал около лавры, около различных подворий, около питерских церквей. Ночевал по-прежнему на лестницах. Каждый раз отец меня находил. Каждый раз радость отца, смешанная со скорбью. На другой день допросы отца: «Скажи, что мне с тобой делать? Чего ты хочешь?» Я упорно молчал. Отец про меня говорил: «В нем живут два существа: одно — тихий, мирный, хороший мальчик, а другое существо — безумное, дикое, невозможное». Так и было. В эти годы, до 15 лет, я жил чувством, в моих побегах было страстное неприятие семейного и школьного быта, желание погрузиться в иную жизнь, уйти от нестерпимой прозы и пошлости жизни. И это стремление было сильнее меня.

Выносливость была во мне необыкновенная. Помню, например, я однажды переходил Неву (дело было весной) и провалился под лед. Едва-едва меня вытащили. Провалился я до горло. Все было мокрое. Одежда, белье прилипали к телу, как компресс. Что же? Пошел домой? И не подумал. Наскоро обсушился в сторожке и целую неделю домой не являлся. По всем правилам науки должен был бы схватить воспаление легких — ничего похожего; остался жив и здоров: отец и мать одарили меня на редкость крепким организмом.

Так проходил этот 1929 год, в побегах из дому, в обстановке семейного кризиса, в метаниях между монашеством и ночевками на лестницах и на вокзалах.

Кризис был, впрочем, не только у нас в семье. Кризис сотрясал всю страну. По силе кризис 1929 года не уступал 1917 году. Жизнь, было наладившаяся, вновь перевернулась вверх дном. Опять появились (впервые с 1920 года) очереди в магазинах — хлебные карточки, острые недостатки в пище. Толпы голодных людей переполняли Питер; их гнала сюда коллективизация, о которой все говорили с ужасом, с содроганием. Тут мы узнали впервые грозное слово «колхоз». Газеты были переполнены Филиппинами против «кулаков», которые изображались как чудовища, и по отношению к ним раздавались кровавые угрозы.

В конце года в нашу квартиру вселили три семьи. И хотя у нас оставалось три комнаты, но от недавнего «барства» не осталось и следа. Обеды в столовке, блохи и клопы, принесенные соседями, вечный гомон на кухне, непрерывное хлопанье дверей — таков стал отныне стиль жизни. Исчезли все промтовары, — люди приняли убогий, полунищий вид. Печать серости лежала на всем.

В этой обстановке впервые прозвучало зловещее имя «Сталин».

Как это ни странно, до 1929 года в народе Сталина почти не знали. Знали Ленина, Троцкого, Рыкова, Зиновьева, Каменева — кого угодно, но только не Сталина. Даже имя Молотова я узнал раньше, чем имя «Сталин». Почему так было? Что это, случайность? Вряд ли! Видимо, «мастер по части острых блюд» предпочитал до поры до времени держаться в тени. Только в 1929-ом замелькали всюду портреты грузина с трубкой.

Страна вступала в новую, страшную полосу своей истории.

Весной 1930 г., после двух моих очередных побегов, отец, пережив долгую внутреннюю борьбу, принял очень тяжелое для себя решение. Поместить меня в Институт им. Грибоедова.

Это было своеобразное учреждение. В то время (вплоть до 1936 г.) в СССР процветала педология. В каждой школе был свой педолог, в обязанности которого входило работать с «трудными» детьми. Возглавлял педологию во всероссийском масштабе проф. Адриан Сергеевич Грибоедов, стоявший в то же время во главе научно-исследовательского института педологии, занимавшего огромное здание в семь этажей на Фонтанке, против цирка, наискосок от Семиониевской церкви.

При институте был интернат. Сюда и поместил меня отец в надежде, что здесь меня «исправят».

Впервые я попал в коллектив. Черная куртка и брюки, сильно напоминающие лагерную одежду, общие дортуары, завтраки, обеды, ужины по звоночку, совместные прогулки «под конвоем» воспитателей — все это действительно напоминало лагерь.

Я, однако, чувствовал себя там неплохо. Особенно нравилось мне отвечать на вопросы педологов. Сейчас, когда мне приходится давать интервью журналистам, я часто вспоминаю эти давние времена. Особенно мне импонировало, что меня принимают всерьез, интересуются моими взглядами, изучают мою психологию. Вопросы педологов иной раз поражали своим мнимым глубокомыслием. Помню, например, одного педолога в пенсне, который с вдумчивым видом у меня спрашивал: «Скажи, пожалуйста, Толя, почему ты ходишь в церковь: тебе хочется туда ходить или тебя тянет туда?»

Отец с присущим ему юмором потом пародировал за обедом педолога: «Скажите, пожалуйста, Надежда Викторовна (мамаша), почему Вы ходите к Орлову: Вам хочется к нему ходить или Вас туда тянет?»

Впрочем, вскоре Грибоедова сместили за уклон в биологию, за недооценку роли социальной среды. Вместо него был назначен проф. Николай Иванович Озерецкий. Этот со мной беседовал в присутствии тридцати педологов, повышавших свою квалификацию. Побеседовав со мной, он, обращаясь к аудитории, сказал: «Вот вам пример того, как внешний контакт устанавливается легко, а внутренний трудно».

Памятником моего пребывания в институте осталось заключение педологов, которое фигурирует в моем деле в КГБ и хранится у моей мачехи в Москве. Впрочем, при выдаче отцу этого заключения один из ученых педологов выразил еретическое мнение, что хороший ремень здесь может быть полезнее всех на свете педологов. Отец развел руками: «Пробовал; не помогает».

При выходе из института отец предложил мне конкордат. Я могу ходить, сколько мне угодно, по церквам. «Только ради Бога не убегай из дому: я уже не в силах бегать в жару по переполненным народом церквам — тебя искать». В этот момент мне стало страшно жалко отца и я искренно сказал: «Хорошо!»

А в жизни отца в это время произошло важное событие: в 48 лет он женился второй раз на 23-летней девушке. Было это так. Уход матери осенью 1929 года переживался отцом очень тяжело. Целыми вечерами он просиживал один в маминой комнате, и в это время в его черных как смоль волосах появились седые пряди.

В то же время в «beau mond'e», где вращался отец, прошел слух о разводе. Отца тотчас начали осаждать. Высокий, широкоплечий, красивый 48-летний мужчина (к тому же небезызвестный юрист, неплохо по тем временам обеспеченный, а также театрал) был еще необыкновенно привлекателен для женщин. Кто только в это время вокруг отца не увивался: дамы бальзаковского возраста и девчонки, только что соскочившие со школьной скамьи; дамы «старого общества» — вдовы белых офицеров; партийные работники, кокетничавшие в советском стиле между партсобранием и производственным совещанием. Иной раз звонили по телефону какие-то незнакомые дамы, только слышавшие от подруг об отце и никогда его не видевшие, что не мешало назначать отцу по телефону свидания.

И в это время отец вспомнил один давно прошедший эпизод своей жизни. Года за три перед этим он из Всехсвятского ехал на Спиртоводочный завод. На автобусной остановке отец заметил какую-то девушку высокого роста, светлую-светлую блондинку… В автобусе они стояли рядом. Вдруг водитель делает рывок: пассажиры падают друг на друга. Улыбнувшись, отец вступает в разговор с соседкой. Разговор оказался столь интересен, что вместо работы отец пошел провожать блондинку до дому. Она жила на Большой Спасской (около Сухаревки). Тут же было назначено свидание. Эта девушка и стала впоследствии моей мачехой и другом. Екатерина Андреевна Кушинская, дочь московского бухгалтера из немцев, несмотря на свои 20 лет пережила уже многое. Ее родители развелись. Жила она в семье матери; сильно ссорилась с отчимом, нянчила своего братишку Славу (сына матери от второго брака) и без конца возилась с больной сестрой Юлечкой, парализованной от рождения.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке