Была зима серой, стала белая.
Кажется — рвётся шрапнель: буря сбрасывает с ветвей большие тяжёлые комья снега и тут же в воздухе разбивает их, рассеивает — среди стволов метёт белый снежный дым. То и дело такие вспышки — и в шипящем гуле елей и сосен рвутся и рвутся немые снаряды, возникают, несутся и рассеиваются холодные белые облачка.
Джимка — после десятидневной со мной разлуки — удивительно нежен ко мне. Хороший человек — собака, говорит здешний пастух.
Здесь мхи и мхи, все тропы в них упираются — и звездой выходят в болота лесные мысы. На одном из мысов кричал ворон: — Онк! Онк! — похожий крик есть и у вороны. Не пойму, что он значит?
Весна 1942 года. Город Оса.
Здесь тихо, красиво, отрешённо. Вид из наших окон широкий, дальний: на улочки под горой, на Каму с её гористым здесь правым берегом, на обширный заливной луг с пасущимися на нём стадами коров, коз, гусей, стаями грачей и воронов (которых тут удивительно много).
Когда утром поднимается с заливного луга густой туман и между белыми стволами берёз сливается с небом, — а небо белёсое, одного цвета с туманом, — кажется: за оградой монастыря (мы живём в доме б[ывшего] архимандрита) — конец света. И отрешённость от мира ещё больше.
И думаешь: да есть ли на свете война?
Красного камня громоздкий собор за зелёной площадью… На голом камне — у крыши — растёт весёлая берёзка. Какую она там нашла себе почву? Пыль, занесённую ветром с базара?
По старинке ночью в Осе бьют сторожа в колотушку.
Восход солнца 8 сентября 1942 года.
Зловещий спектакль, которого никогда не увидишь летом, — разве зимой. Грозное знаменье.
Белое небо, белая Кама. Чёрный лес на горе за ней. Слоистые облака над чёрной горой зловещего лилового цвета — густого, невпроворот. И под ними разгорается жуткий красный огонь — как в жерле огромной русской печи. И как из нутра русской печи потянулся, облизывая чело её, повалил снизу серый дым-туман. Мертвенно-серые клочья тумана вставали, вытягивались в небо как бестелесные призраки — как призраки умерших. И всё разгорался, всё страшней становился пышущий жаром красный с желтым — но не оранжевый! — кроваво-красный с жёлтым огонь — и глухо пылало над ним зловещее лиловое зарево. А выше — немотное небо бледнело от ужаса.
…И казалось, что-то неслыханно страшное идёт в мир, грозя всему живому неисчислимыми бедствиями. Казалось: огонь, разгораясь за чёрной горой, пожрёт всю Землю.
Но серые призраки умерших вставали из земли, из реки ещё скорей, и вдруг, откуда ни возьмись, сплошной стеной, немой лавиной двинулись сверху по Каме, стремительно вырастая.
…И почти мгновенно закрыли собой, потушили разгоревшееся пламя восхода и лиловые облака. Всё утонуло в мертвенно-сером — и река, и чёрная гора за ней, и кровавый огонь, и самое небо. Ничего не стало.
Худой сарайчик на берегу — перед самыми глазами у меня — стал чёрным, обуглился.
Когда через час туман сошёл, — утро встало голубое, небо было перламутровое, Кама — стальная.
Ясное, солнечное утро после дождливых дней. Отсыревшие пни в поскотине курятся лёгким дымком. На горе Старая Гарь высокие отдельные мачтовые сосны (оставленные при рубке) снизу до половины и выше объяты высоким пламенем: так и горит жёлтая и красная листва высокого подроста берёз и осин.
Летом липа всякий лес превращает в уютный запущенный сад.
Железные лиственницы сторожами стоят на огромном пожарище (Новая Гарь), обугленные снизу, чёрные телом, прямые, с корявыми ветвями и бледной зеленью хвои вверху.
Ель даёт лесу глубину и делает его «содержательным» (дичь, зверь могут прятаться) и таинственным.