«Эти идиллии, – писал Геснер в предисловии к сборнику, – суть плод приятнейших часов: ибо самое лучшее расположение то, которое проистекает от воображения и кротости духа, когда мы при помощи их оставляем свои нравы и переносимся в золотой век… Я часто вырываюсь из города и лечу в уединенные места, где красота природы освобождает мою душу от омерзения и тех отвратительных впечатлений, которые гнали меня из города; исполнен восторга, чувствуя в полной мере возможности красоту, бываю счастлив, как пастух золотого века… Идиллия живет в этих же самых столь приятных местах: она населяет их жителями достойными и показывает нам картины счастливейшей жизни человеческой»132.
«Важная заслуга Теокрита наших дней, – писали о Геснере во Франции в 1778 г., – заключалась в том, что он расширил пределы, в которых была заключена до сих пор пастораль, тем, что придал ей интерес сразу более моральный и более драматический, а также тем, что к самым наивным картинам простой и прекрасной природы он добавил положения более трогательные и более разнообразные»133.
«Никто не догадывается, что общего я нашел между Геснером и Юнгом, – писал в 1801 г., т.е. более чем сорок лет спустя после выхода в свет “Идиллий”, французский критик П.С. Бал-ланш. – Оба эти поэта, столь различные по манере и по темам, часто воздействуют на меня сходным образом. Оба рождают в моей душе грезы и ту тихую меланхолию, что столь дорога тонко чувствующим душам. Оба посредством чувства возвращают нас к природе и Богу»134.
Имя швейцарского идиллика оказывается в одном ряду с именем Э. Юнга – одного из зачинателей новой литературной эпохи, и в то же время соотносится с именем поэта, стоявшего у самых истоков становления идиллии как литературного жанра. И в этом нет теперь ничего удивительного: наречение Геснера новым Феокритом свидетельствует о чрезвычайно важном сдвиге в судьбе жанра и, самое главное, об осознании этого факта современниками.
«Великий дух Геснеров, – переводит для “Московского журнала” Н.М. Карамзин, – одушевил цветущие луга и всю Аркадию населил любезнейшими существами… Итак, чудно ли, что его сельская Муза, переселяющая нас из железного века в златой век Природы, невинности и любви, – чудно ли, то сия Муза полюбилась всякой нежной душе»135.
Наукой уже давно прояснен истинный смысл «открытия» природы в середине XVIII в.: в идеологическое поле эпохи входила поэзия человеческой индивидуальности, «тема, связанная с интимной жизнью души»136. Интерес эпохи совпал с интересами жанра – и Ж.Ж. Руссо «возводит идиллическое начало в социальный принцип»137.
В самом деле, предметом идиллий Геснера стали ведь именно те чувства и связи, которые являлись основанием человеческих обществ по Руссо, писавшего: «Первые откровения сердца были действом нового состояния, соединяющего в общее жилище супругов, родителей и детей; привычка жить вместе произвела в них самые приятнейшие чувствования, какие только известны человекам, т.е. любовь супружескую и любовь родительскую. Каждое семейство учинилось маленьким обществом… Доколе люди довольствовались своими поселянскими хижинами… дотоле жили они вольны, здравы, благодетельны и щастливы, столько как могли таковы быть по природе своей»138.
Геснер переносит сцены идиллии во времена отдаленные как период наиболее близкого контакта человека с природой – человека «естественного» и, следовательно, идеального. Однако все это имеет теперь прямое отношение к современности. Идиллию, коль скоро она представляет собой изображение «приятнейших часов», прожитых не утратившей свою связь с природой «чувствительной» (а значит, «естественной») душой, может написать только «чувствительный» автор. «Ему не стоило труда перенесть свои идиллии в золотой век, – замечают о Геснере в переводной статье журнала “Благонамеренный”, – опыт заключался в его сердце. Все изображаемые им предметы находились перед его глазами, живо представлялись его воображению. Все выраженные им чувствования были ему свойственны. Его идиллии составляют верную и полную картину его частной жизни, его сердечных наклонностей»139.
Но и оценить идиллию может лишь тот, в ком живы чувства. «Тому он никогда не понравится, – пишет Геснер о Феокрите (который, по его мнению, “самым вернейшим образом выразил простоту нравов и чувствований и прелести сельской природы”), – кто нечувствителен ко всякой, даже малейшей красоте природы»140.
Союз «чувствительных душ» заключен. Эта особенность литературы сентиментализма хорошо известна, но важно здесь отметить следующее: союз заключен на основе идиллии. Жанр становится одним из проводников нового мироощущения, а значит – существенно сопричастной действительности, эстетически значимой формой.
Вместе с тем идиллия Геснера еще тесно связана с пасторалью, драпируется под нее. «В стране, – пишет Геснер в одном из писем, – где высокородный г-н граф или милостивый г-н барон превращают крестьянина в раба, там последний может быть подлее и презреннее, чем у нас, где свобода делает его благороднее; и я берусь, как Феокрит в свое время, найти в наших Альпах пастухов, у которых надо мало отнять, которым надо мало добавить, чтобы ввести их в эклогу»141.
Это и вызывает возражения И.Г. Гердера, причем самым веским аргументом против геснеровской идиллии неожиданным образом становится тот самый Феокрит, который благодаря именно Геснеру превращается из «грубого» в «естественного»142. Изрядно идеализированным персонажам швейцарского идиллика Гердер противопоставляет исполненных подлинно человеческих страстей пастухов Феокрита («Феокрит и Геснер», 1767), объясняя своеобразие античной идиллии климатом, характером и образом жизни древних, и заявляет о возможности создания идиллии на современном материале: «Во всех ситуациях, во всех обстоятельствах жизни – там, где они не отдалены от природы… – цвети Аркадия, или ее нет нигде… Судя по этому, большой и новой становится область идиллии. Каждое сословие вносит в нее новые положения, новые краски, новое выражение»143.
Мысль Гердера продолжил Ф. Шиллер («О наивной и сентиментальной поэзии», 1795), сформулировавший цель идиллической поэзии, которая, по его мнению, «всегда и везде одна – изобразить человека в состоянии невинности, т.е. в состоянии гармонии и мира с самим собой и с внешнею средою»144, и сопоставивший пастушеские идиллии «наивных» и «сентиментальных» поэтов явно не в пользу последних. «Наивная поэзия, – пишет он, – не знает нужды в содержании, ибо оно содержится в самой ее форме… Сентиментальный поэт не понимает своих преимуществ, заимствуя предметы у поэта наивного… Ему скорее следовало бы всячески удаляться от предмета наивной поэзии, ибо только в своем предмете он может выиграть то, что теряет сравнительно с наивной поэзией в форме». Пасторали сентиментальных поэтов, по Шиллеру, «выражают идеал, и в то же время остаются в узком и скудном пастушеском мире, тогда как им надо было бы во что бы то ни стало либо избирать для своего идеала другой мир, либо для пастушеского мира – другой способ изображения»145. «Если речь идет о прекрасных картинах сельской и домашней жизни, – полагает Ф. Шлегель (“Об изучении греческой поэзии”, 1795), – то Гомер – величайший из всех идиллических поэтов»146.