Вонь уже не донимала так сильно, - чудовищная вонь гигантского сортира, возвестившая о прибытии мусорного флота, как гром возвещает о приходе грозы. Профессор оторвался от окуляра подзорной трубы и отступил от штатива с закреплённым на нём прибором. Он потёр уставший от напряжения глаз и посмотрел на входную дверь. Выполненная из цельной дубовой древесины, она казалась незыблемой, и впечатление это усиливалось могучими петлями, крепко державшими дверь. Фамилия, которую с гордостью носили предки пожилого мужчины, была навечно врезана в тёмную панель, как и год, в который один из славных предшественников профессора на земле завершил строительство: 1673. Сразу за дверью находилась просторная комната, служившая профессору библиотекой, кабинетом и гостиной одновременно. Других входных дверей у дома не было. Вообще-то с террасы можно было выйти сразу на дорогу, спустившись по пяти невысоким ступенькам, - без калитки или ворот, что могли бы помешать прохожему войти и поприветствовать хозяина, - так они обычно и делали тут, в посёлке. От рассвета до заката дверь оставалась открытой. Так, и в этот вечер, когда солнце уже завершало свой привычный путь за горизонт, дверь привычно не запиралась, - и, кажется, впервые профессора это беспокоило. Из-за этой вечно незапертой двери в мозгу пожилого профессора свербела мимолётная мысль, которую он ощущал, но никак не мог ухватить, и чья совершеннейшая банальность заставляла его губы кривиться в ригорической усмешке: "Интересно, - как будто говорил он сам себе, - что, если, в известном смысле, пословица права, и дверь следует или распахнуть, или держать на замке?"
Он снова вернулся к наблюдению, - ему хотелось как можно полнее использовать последние лучи уже садящегося солнца, освещающие страшную картину в последний раз перед наступлением тьмы. Сколько же их там, - людей, переполняющих качающиеся на воде обломки? Если примерные оценки справедливы, - невероятные цифры, одна другой ужасней, каждая газета стремилась опубликовать первой, - значит, палубы и трюмы должны быть забиты людьми плотно, как в бочке, значит, они висят на трапах и окружают надстройки и трубы, значит, они стоят на мертвецах, и мертвецы стоят рядом с живыми, поддерживаемые последними, - словно колонны муравьёв на марше, - бурлящий поток живых, текущий по миллионам раздавленных мёртвых тел. Пожилой профессор по имени Кальгюйе направил трубу на одну из посудин, всё ещё осеняемую лучами умирающего солнца, и тщательно наводил резкость до тех пор, пока изображение не стало отчётливым. Он был настойчив и терпелив, словно исследователь, настраивающий свой микроскоп, чтобы убедиться - культура микробов, выведенная им, находится именно там, где ей и положено. Посудина оказалась пароходом, на вид ей можно было дать лет шестьдесят. Пять прямых узких труб свидетельствовали о её более чем преклонном возрасте. Четыре трубы были обрезаны на разной высоте, - покрытые ржавчиной, неухоженные, они являли собой картину очевидной разрухи. Корабль уткнулся в песчаную отмель и теперь лежал, накренившись под углом примерно десять градусов. Как и на всех прочих судах этого призрачного флота, на нём невозможно было разглядеть ни одного огонька, даже самого тусклого. Вероятно, на нём уже давно ничего не работало - ни котлы, ни генераторы, ни прочие необходимые кораблю приборы и механизмы - с той минуты, как это бывшее судно двинулось навстречу собственной гибели. Скорее всего, топлива на нём оказалось ровно столько, чтобы совершить этот самый последний вояж - и ни граммом больше. А может быть, на борту просто отсутствовали все те, кому положено заботиться о подобных вещах - или вообще кто-нибудь - особенно теперь, когда путешествие завершилось у врат новообретённого рая. Мсье Кальгюйе тщательно записал всё, что увидел, всё до детали, до точки, стараясь избегать любых оттенков собственных эмоций. Ну, кроме, разве что, чисто научного интереса, - интереса к этому авангарду чуждого мира, явившегося во плоти, чтобы требовательно постучать в дверь, за которой скрывается вожделенное изобилие. Он снова вжался глазом в окуляр, и первое, что он увидел, были руки. Он видел только часть палубы, - круг около десяти ярдов в диаметре. Он начал считать - отстранённо и безразлично. Но это походило на попытку сосчитать деревья в лесу, - руки вздымались, колыхались, переплетались друг с другом, тянулись к близкому берегу. Они напоминали тонкие ветки, чёрные и коричневые, оживляемые дыханием надежды. Голые, худые, слабые руки, словно руки Ганди. Они простирались наружу из лохмотьев, бывших когда-то туниками, тогами, сари на телах пилигримов. Профессор насчитал более двухсот - и оставил эту затею. Он сосчитал, сколько смог, в пределах видимого поля зрения своей трубы, а потом произвёл несложный расчёт. Исходя из размеров палубы, на ней должно было поместиться больше тридцати таких "кругов", а между каждой их парой - по два треугольника, вершина к вершине, каждый площадью примерно в треть "круга", что в сумме означало - 30 + 10 = 40 кругов, 40 x 200 рук = 8 000 рук. Четыре тысячи тел! Только на одной палубе! Можно смело предположить, что они стоят там не в один слой, - ну, ладно, пусть даже в один, но на нескольких палубах, в трюмах, на баках и полубаках - становилось понятно, что число их, само по себе непредставимое, должно быть умножено как минимум на восемь. Тридцать тысяч существ на одном корабле! И это - не считая мертвецов, постоянно выбрасываемых живыми с самого утра, всплывающих то тут, то там вокруг корпуса судна, - их тряпьё полощется в воде, словно пена прибоя. Ужасно само по себе, - и ещё ужаснее оттого, что людские останки оказались за бортом, отнюдь не по соображениям гигиены, в чём профессор был убеждён непоколебимо. Иначе - зачем было ждать окончания пути? Мсье Кальгюйе был уверен, что знает причину. Он верил в Бога. Он верил также и во всё остальное: в вечную жизнь, искупление, милосердие Всевышнего, верил, что существует надежда и что вера имеет смысл. Он также верил, убеждённый в греховности своих мыслей, в то, что те, чьи трупы раскачивались сейчас на волнах у берегов Франции, достигли своего рая, стремясь к нему добровольно и неудержимо, и удостоились его навечно. Эти несчастные благословенны вдвойне, - живые, выбросив своих мёртвых в море, даровали им всепрощение, радость и вечное счастье, здесь и везде. Наверное, это и можно назвать истинной любовью. По крайней мере, старик-профессор видел происходящее именно так.
Ночь, крадучись, опускалась на землю, протягивая руки тьмы к последнему красному лучу, освежающему подходящий к берегу флот. Кораблей было больше сотни, - ржавые, абсолютно неприспособленные к выходу в море, и в то же время каждый из них служил зримым доказательством чуда, которое привело их сюда, невредимыми, с другого края земли. Всех, кроме одного, потерпевшего крушение у берегов Цейлона. Выстроившись почти безупречным фронтом, корабли, один за другим, утыкались в песок и застревали среди камней, покачнувшись в последний раз, словно тоскливо кланяясь долгожданной тверди.
Робкий свет умирающего дня скользил по тысячам трупов вокруг, мертвецам, одетым в белое, усеявшим отмели, и двигался дальше, в открытое море, словно за тем, чтобы найти там всех остальных, кто не доплыл. Сотня судов! Профессор почувствовал, как дрожь пронизала всё его существо, - дрожь, которую мы испытываем, стараясь постичь разумом величие и бесконечность Вселенной и остро ощущая свою немощь, что обращает нас к благоговению и смирению. В канун первого пасхального дня восемьсот тысяч живых и несметные тысячи мёртвых переступили порог Запада для того, чтобы завоевать его без единого выстрела. Завтра ему конец.
Медленно нарастая, поднимаясь с побережья в сторону холмов, на которых примостился посёлок и дом с террасой, грозное, несмотря на кажущуюся мягкость, до ушей профессора доносилось пение восьмисот тысяч - или их было больше? - голосов. Слов, конечно же, не удавалось разобрать - какая-то бесконечная баллада с подчёркнуто монотонным ритмом. Наверное, вот так же пели псалмы крестоносцы, окружавшие Иерусалим, накануне последнего штурма. Если вспомнить предание, то стены Иерихона рухнули, когда знаменитые трубы пропели свою могучую песню в седьмой раз. Наверное, даже когда всё стихло и улеглось, многие всё равно кожей ощущали мощь божественного недовольства.
Профессор слышал и другие звуки. Рокот моторов сотен грузовиков, - ещё утром армия начала занимать позиции недалеко от средиземноморских берегов. Но в темноте ничего не получалось разглядеть - профессор на террасе оставался наедине лишь с небом и звёздами.
Вернувшись в дом, профессор почувствовал прохладу, но дверь закрывать не стал, - пусть всё остаётся, как всегда. Разве может какая-то дверь защитить мир, который зажился на этом свете? Пусть даже такая дверь - настоящий шедевр человеческого мастерства и терпения, чей возраст перевалил за три столетия, дверь, выструганная однажды из цельного западного дуба?
Света не было, как и электричества вообще. Похоже, технический персонал всех расположенных вдоль побережья электростанций сбежал на север - вместе со всеми остальными, превратившимися в перепуганную первобытную толпу и кинувшиеся наутёк, чтобы не видеть, не слышать ничего, даже не пытаться понять, что происходит, - даже если кому-то и захотелось бы.