Профессор зажёг масляные лампы, которые всегда держал под рукой на случай внезапных перебоев со светом. Одну из спичек он бросил в камин. Отборные дрова разгорелись, огонь загудел, потрескивая. Свет и тепло принесли ощущение безопасности и уюта, обманчивость которых была теперь особенно очевидна. Он включил транзистор, с помощью которого весь день безуспешно пытался поймать хоть какую-нибудь передачу, объясняющую происходящее. Куда же они подевались все разом, невесело усмехнулся профессор, - весь этот джаз и поп-музыка, изысканные комментаторши и скучные болтуны, чернокожие саксофонисты, всякие гуру, самодовольные звёзды экрана и сцены, бесконечные консультанты по вопросам здоровья, любви и секса? Пропали, как не были. Всё исчезло, испарилось из эфира, словно осуждённое и приговорённое к уничтожению за кощунство, как будто Запад больше всего был озабочен сейчас лишь одним - каким будет его последний, предсмертный крик. Ничего, кроме Моцарта. Одно и то же - от станции к станции. Сплошная "Маленькая ночная серенада". Профессор испытал чувство благодарности, тёплое чувство к тому безвестному музыкальному редактору центральной студии в Париже. Конечно, он, этот бедный редактор, ничего не мог знать или видеть. Но каким-то образом он уловил нечто, дуновение какого-то ветра, - и подобрал этим восьмистам тысячам монотонных голосов единственный достойный ответ. Что может быть в мире западней, цивилизованней, прекрасней Моцарта?! Никогда восьмисоттысячный хор не сможет исполнить Моцарта. Моцарта нельзя провыть, прогудеть, проскандировать. Моцарт никогда не писал для толпы, его музыка не сплачивала марширующие ряды. Она обращалась к сердцу каждого человеческого существа, в его частном, отделённом от всех бытовании. Как же это символично! Вот она, квинтэссенция Западного мира, - и это сделалось ясным лишь теперь, на пороге гибели.
Голос диктора заставил профессора встрепенуться:
- Президент Республики в течение дня проводил в Елисейском дворце ряд встреч и совещаний с членами правительства. Ввиду небывалой серьёзности ситуации, в консультациях принимают участие начальники штабов всех родов войск, руководство полиции и жандармерии, префекты департаментов Вар и Приморские Альпы, а также его преосвященство кардинал и архиепископ Парижа, папский посланник, с правом совещательного голоса, и главы дипломатических представительств всех ведущих западных держав, находящиеся в столице. В настоящий момент консультации продолжаются. Только что пресс-секретарь сообщил, что вечером, около полуночи, президент выступит с чрезвычайно важным заявлением и обращением к нации. Как следует из сообщений о положении на юге, беженцы, прибывшие на кораблях, сохраняют спокойствие. Армейское командование распространило коммюнике, в котором подтвердило развёртывание двух мотострелковых дивизий перед… перед лицом…
Диктор остановился в замешательстве, подыскивая подходящее слово. Профессор усмехнулся, - но не иронически, а, скорее, сочувственно. Кто, в конце концов, посмеет бросить в беднягу камень за то, что тот не может сразу придумать, как назвать происходящее? Какое слово выбрать для бесчисленных отверженных и того, что они собираются совершить? Враги? Орды? Вторжение? Третий мир на марше?
Диктор, наконец, справился с тяжёлой задачей:
- Перед лицом этого беспрецедентного внедрения, - о, подумал профессор, не так уж плохо сказано, - и сообщило о выдвижении ещё трёх дивизий в южном направлении, несмотря на объективные трудности, связанные с чрезвычайными условиями передислокации. В новом коммюнике, которое мы получили буквально пять минут назад, начальник штаба полковник Драгашье сообщает, что военные под его командованием приступили к сооружению примерно двадцати деревянных конструкций на берегу, предназначенных для… - Диктор снова замешкался. Профессору показалось, что бедняга задохнулся, и даже послышалось нечто вроде "о, господи боже!" - …кремации нескольких тысяч тел, выброшенных за борт с прибывших судов…
Голос диктора смолк, и тотчас же, без всякой паузы, вернулся Моцарт. Музыка смыла всё: и марширующие на юг полки, и ряды погребальных костров, дым которых отравит зловонием кристально чистый воздух курортного побережья. Запад не любит сжигать своих мёртвых. Он убирает подальше урны с прахом, прячет их в глубине кладбищенских лабиринтов. Сена и Луара, Рона, Темза и Рейн, Гвадалквивир или Тибр совсем не похожи на Инд или Ганг. Их берега никогда не смердели зловонием недогоревших трупов. Да, их воды не раз становились красными от пролитой крови. Верно, - иногда было трудно понять, где - кровь, где - вода. Бывало, крестьяне подталкивали вилами тела мертвецов, отправляя их плыть вниз по течению. Но в те дни, когда Запад был молод и силён, на берегах этих рек и мостах над ними люди танцевали, пили вино и утоляли жажду пенистым свежесваренным пивом, парни щупали крутобоких весёлых девок, и все смеялись над негодяем на козлах для порки - смеялись прямо в лицо, хохотали над подонком на виселице, со свисающим языком, над мерзавцем на плахе, с перерубленной шеей, - да, всё было в точности так, потому что Запад, уравновешенный и суровый, умел и смеяться, и плакать навзрыд, - всему своё время. А потом, когда колокольный звон их церквей созывал этих людей на молитву, они шли вкусить от плоти их Бога, ставшего ради них человеком, свято убеждённые в том, что их мертвецы покоятся в мире, под тяжёлыми, вечными обелисками и крестами, на кладбище напротив холма. А огонь, полагали они - отличная штука для продавших души дьяволу злодеев, колдунов и зачумлённых бродяг.
Профессор вышел на террасу. Внизу, насколько хватало глаз, берег тускло освещали ряды багрово-красных кострищ, и густой дым клубился вокруг них. Он вынул бинокль, поднёс его к глазам и всмотрелся в самую высокую из огненных могил, - деревянную башню, выложенную трупами от основания до вершины. Солдаты тщательно выполняли приказ, соблюдая неукоснительно страшную технологию смерти: слой дерева, на нём - слой мёртвых тел, опять дерево, опять тела, - и так до самого верха. В этом зловещем порядке можно было даже увидеть своеобразную дань уважения к смерти. И вдруг башня осела, провалилась внутрь себя, безжалостно перемешивая горящие останки людей и деревьев, превращая всё в отвратительное месиво, похожее на кучи дымящегося асфальта вдоль строящегося шоссе.
Больше никто не заботился о стройности башни. Управляемые людьми в костюмах химзащиты, двинулись бульдозеры; за ними шли машины, оснащённые ковшами и клешнеобразными захватами. Они сдвигали останки в мягкие, осклизлые кучи, поднимали их и бросали в огонь, а руки, ноги и головы, и даже трупы целиком, не помещаясь в ковшах, вываливались из них, усеивая собой землю вокруг. И в этот момент профессор впервые - потом таких случаев станет так много, что им потеряют счёт - увидел, как один из солдат повернулся и побежал, вызывая в памяти пожилого мужчины очередное клише - марионетка на верёвочках, безупречно разыгрывающая пантомиму необузданной паники. Перед тем, как сбежать, солдат вывалил трупы, которые должен был убирать, прямо наземь. Он остервенело отшвырнул прочь шлем и маску, сдёрнул защитные перчатки, и воздевая руки, помчался прочь, петляя, как загнанный, перепуганный заяц, в спасительную темноту, прочь от дымящейся груды. Не прошло и пяти минут, как его примеру последовали ещё с десяток глупцов. Профессор опустил бинокль, и горькая усмешка понимания искривила его рот. Пренебрежение к людям иной расы, осознание собственной как наилучшей, торжествующая радость принадлежности к высшей касте человечества, - ничего подобного этому знанию, этому чувству не наполняло жалкую душу и протухший мозг этих дрожащих юнцов. И даже то немногое, что, возможно, присутствовало, пожрал чудовищный рак, поразивший совесть Запада. Не мягкосердечие заставило их бежать прочь, а болезненно гипертрофированная сентиментальность, стремящаяся к позе и аффектации и презирающая реальность и действие. Люди с истинно добрым, сострадающим сердцем трудились бы этой ночью, не покладая рук, - никто иной не смог бы выдержать такого. За мгновение до того, как возвышенный юноша, наплевав на солдатский, человеческий и товарищеский долг, смазал пятки и драпанул со всех ног, взгляд Кальгюйе выхватил на мгновение из тьмы фигуру гиганта в форме. Он возвышался у основания горящей груды, крепко расставив ноги, и швырял в огонь трупы могучими, выверенными бросками, словно кочегар паровоза, насыщающий топку углём. Вероятно, то, что творилось вокруг, причиняло ему не меньшую боль, нежели тем, кто малодушно покинул товарищей, - но, если так и обстояло на самом деле, его боль не сумела всецело им овладеть. Напротив, он воплощал собой довольно простую истину: человечество больше не представляет собой единую, безликую, панибратскую массу, как требовали от него все, кому не лень - святоши, философы, римские папы, интеллектуалы, политиканы Запада, - требовали слишком долго. По крайней мере, профессору, наблюдающему за "кочегаром" и его работой - а "кочегаром" был не кто иной, как сам полковник Драгашье, показывающий пример своим подчинённым - хотелось так думать, и он невольно приписывал свои мысли отважному солдату.