Чётко развернувшись кругом, Муравьёв вышел. "Штык" вздохнул - не сразу выжмешь из служивого человека раба, царская муштра въедается крепко, - и тут же поймал себя на мысли, что все эти "есть!" и "так точно!" даже нравятся ему. Чеканные формулировки подчинения создают флёр властного превосходства - и умащивают его душу, изъязвлённую ревностью, униженную и оскорблённую проклятым корниловцем.
- На всякого "беляка" найдётся свой силок! - прошептал он и хихикнул. Подхватив шинель, "Штык" зашагал из кабинета вон, хлопнув по плечу шоффэра, придремавшего в коридоре:
- Едем!
…Мрачно было в революционном Петрограде, мрачно и холодно. Зимний разорили, а в подвалах дворца по сей день парочка матросов плавала - дорвались до бесплатного, да так и утонули в вине.
Витрины магазинов зияли пустотой, а то и вовсе стояли заколоченные досками. Неубранный снег утоптался в наледь, но посыпать её золой было некому - дворники перевелись. Их нонче полагалось звать "смотрителями двора". Вот они и смотрели. А только заикнёшься насчёт поработать, сразу на дыбки: "За что кр-ровь проливали?! Штоб обратно в ярмо, метёлкой шкрябать?"
Антонов-Овсеенко поглядывал на бедствующий город из окошка персонального "Руссо-Балта" и улыбался, жмурясь от удовольствия. К хрусту снега примешивался хруст семечек - замызган Питер семенной шелухой. Деревня в городе!
"Но это вооружённая деревня, - думал "Штык", - это - землеробы в солдатских гимнастёрках. Распоясанные, обезначаленные и митингующие, втянутые в политику, жадно тянущиеся к ней. Огромная лаборатория по перешлифовке туманного крестьянского сознания!"
…"Руссо-Балт" притормозил у подъезда.
- Свободен! - бросил "Штык" шоффэру и вылез из машины. Бодро поднялся на третий этаж, отпер лакированную дубовую дверь с медными вензелями и аккуратно прикрыл её за собой. Вздохнул: дома!
Повесив пальто на рогатую вешалку, сверху набросив шляпу, он снял сапоги, не покидая коврика у двери. Подцепив тапочки, прошёл в гостиную, потирая застывшие ладони.
Даша стояла у окна, сложив руки под грудью и глядя куда-то за крыши.
Девушка не казалась печальной, она была совершенно спокойна. И очень молчалива. После взятия Зимнего "товарищ Полынова" стала рассеяна и задумчива, её покинула обычная пылкость и радость жизни. По утрам "Штык" с подозрением поглядывал на глаза девушки, но нет, они были сухими. И всё же Даша сильно переживала.
Антонов точно знал, из-за чего именно. Верней, из-за кого. Кирилл Авинов - вот причина девичьих страданий.
Владимир сжал зубы - убил бы этого гада. Ах ты, с-су-чок замшелый…
Копаясь в себе, он обнаруживал на сердце не одну лишь ревность или ненависть. Тревога присутствовала тоже - уж больно переменилась Даша, не узнать. Она ведь никогда не держала плохого в себе - обида, злость, малейшее раздражение тут же вырывались наружу с криком, со слезами, с кучей ехидных замечаний и откровенных оскорблений. Даша удержу не знала в бурном проявлении чувств. И вдруг затихла. Замертвела. Заледенела.
Ещё недавно душа её чудилась райским садом, откуда изливались любовь и ярость, а теперь там простиралась опалённая пустыня, и холодные, злые ветры носились над нею.
И он ничего не мог поделать с этим - его помощь Даша равнодушно отвергала. Заботу… Господи, да она даже не замечала, что о ней заботятся! Он донимал её ревнивой страстью, но девушка была холодна в постели, она вяло отвечала на ласки, даже не притворяясь, что ей с ним хорошо. Как тут не пожелаешь мучительной смерти этой… этому… этому "товарищу Авинову"?
- Здравствуй, Даша, - сказал Владимир, усиленно излучая уверенность в себе.
- Привет, - обронила девушка, не оборачиваясь.
Она не поинтересовалась, как у него идут дела, не спросила даже, голоден ли он, - так и продолжала смотреть в окно.
Антонов-Овсеенко осторожно приблизился и положил ей ладони на плечи, погладил, потянулся поцеловать в шею, но Даша увернулась - без досады, как от надоевшей мухи.
В душе у "Штыка" родилось раздражение, поднимая всю муть былых обид. Захотелось сжать эти плечи, впиться губами в стройную лебединую шейку, овладеть девушкой жестоко и грубо, но… Нет. Нельзя. Да и чего он этим добьётся? Развернётся Даша и врежет ему по морде - без гнева, так просто, приличия ради. И замкнётся ещё пуще, уйдёт в себя, как моллюск в раковину - не выковыряешь.
Неловко погладив Дашины плечи, чувствуя себя дурак дураком, Владимир задержался рядом с девушкой, не зная, что сказать и надо ли говорить вообще.
- Я хочу поехать в Ростов, - бесцветным голосом сообщила Даша.
- В Ростов? - непроизвольно обрадовался "Штык". Надо же - заговорила Валаамова ослица!
- В Ростов-на-Дону, - уточнила девушка.
- Зачем, не понимаю? - тут же насторожился Антонов. - Скоро мы отправимся в Москву, оттуда двинем на Харьков. Ты же сама этого хотела!
- А теперь я хочу в Ростов.
Владимир помолчал, угрюмея.
- Это… из-за него? - спросил он.
- Это из-за меня, - неласково усмехнулась Даша. - Был же разговор насчёт того, что пора поднимать Ростов и Таганрог на борьбу. Вот я и помогу товарищам в подполье…
"Штык" помрачнел ещё больше. Единственным его желанием было "держать и не пущать" Дашу, всё время видеть её, чувствовать, что она рядом, что она с ним. Но и отказать он не мог. Да и что значил бы его отказ? Полынова пожала бы плечами - и поступила бы так, как хотела. А начнёшь ей мешать, станешь врагом…
- Езжай, - вздохнул Владимир, - помоги…
Девушка равнодушно чмокнула его в щёку и пошла собираться.
- Ты не видел мой саквояж? - громко вопросила она, роясь на антресолях. - Где-то тут должен быть, я его сюда положила…
- Посмотри в людской! - донёсся из кабинета голос Антонова.
- А что саквояжу там делать? - проворчала Даша, но заглянула-таки в нетопленую людскую, где раньше проживала пожилая чета - лакей и кухарка, прислуживавшие выселенному хозяину квартиры, старенькому генералу. Саквояж лежал на подоконнике.
Девушка подхватила его - и поникла, словно притомившись от нескольких минут бодрой суеты.
Все эти дни после октябрьского переворота она жила будто в каком-то чаду, даже запах гари чувствовался. Или не зря говорят, что в душе всё перегорело? Ах, если бы всё! Если бы она могла освободиться от того, что вошло в её плоть и кровь, от этой ненавистной, проклятой любви! И к кому, главное? К врагу! Контрреволюционеру! "Белому"!
Дневной свет, дневные заботы отгоняли думы, горькие и тягостные, обрывали желания, но по ночам Даша вспоминала руки Кирилла, губы Кирилла, голос его, тепло сильного тела и едва сдерживала стон великой тоски, муки неизбывной. Разум ненавидел возлюбленного-предателя, а душа томилась, желая любви и ласки.
Бывало так, что Владимир овладевал ею, а она представляла, что с нею Кирилл, что это его жаркое дыхание опаляет ей щёки, что это его губы засасывают атласную кожу грудей, а раскроет глаза - искажённое лицо Антонова над нею. Волосы всклокочены, крапинки пота выступают на тонком носу… Господи, какая мерзость… И теперь гнусное ощущение нечистоты не покидает её. Господи, во что она превратилась… В жалкую прелюбодейку, в шлюху! Авинов изменил идее, а она изменила ему. Будто в отместку, назло!
- Господи, - прошептала Даша, - ну за что, за что мне это?..
Прижавшись пылающим лбом к холодному стеклу окна, девушка застонала и ударила кулачками по гулкой раме.
За окном сгущались сумерки.
Глава 9
ПЕРВАЯ КРОВЬ
Из сборника "Пять биографий века":
"Момент счастья скоротечен. Схлынет острая, большая радость, и ты словно трезвеешь, глядишь вокруг поверх розовых очков, примечая все оттенки серого и чёрного, и видишь: то, что давеча чудилось ладным издали, вблизи нескладно.
Вот и Авинов вроде опамятовался, разобрался, что не так тих Дон, как ему показалось. Всероссийское разложение не обошло и казаков. Молодые донцы, вернувшись с фронта, занесли с собой "красную заразу". Они орали на митингах: "Ахвицара? Не хотим! Долой! И дедов слухать не станем! Хватит с нас!".
Войсковой атаман Каледин в одиночку держал оборону, заслоняя собою Дон от большевизма, а вот казаки купились на посулы советской власти. Не желали донцы воевать с "красными", наивно полагая отсидеться в станицах, - дескать, мы никого не трогаем, и нас не тронут!
И Добровольческая армия очутилась в положении непрошеного гостя - присутствия на Дону генералов и офицеров (которых казаки с пренебрежением звали "кадетами", ударяя в первый слог) не хотел никто…"
С утра Авинов пошёл записываться в бюро Добровольческой армии. У дома на Барочной стоял на часах молодой офицер, тискавший винтовку.
- Сейчас доложу караульному начальнику, - сказал он, скрываясь в дверях.
Вскоре лопоухий кадет, куда моложе часового, провёл Кирилла наверх, в маленькую комнату, окнами выходившую в вишнёвый садик. В комнате имелись два огромнейших шкафа, забитых бумагами, и парочка не менее громадных столов. За одним корпела женщина-прапорщик, строча записи, а за другим восседал лощёный подпоручик. Вероятно, в фуражке он выглядел бы орлом, а без неё отсвечивал блестящей плешью.
Перед столом стоял, вытянувшись в струнку, юнец в гимназической форме - в серой шинели, в фуражке с ученической кокардой из двух скрещенных ветвей.
- Мне уже шестнадцать! - доказывал он дрожащим голосом. - Хочу умереть за единую и неделимую великую Россию! Шестнадцать мне! Клянусь вам! Семнадцатый пошёл!
- А на вид и четырнадцати не дашь, - улыбнулась прапорщица.
Тут кандидат в добровольцы расплакался и выбежал вон. Женщина вздохнула.