Глава 156
Меня швырнуло лицом внутрь лодки на какие-то мешки, выбило воздух из лёгких. Я ахнул от боли, от неожиданности, но, прежде, чем я успел не то что понять происходящее - хотя бы замычать от боли, меня рвануло за правую руку, чуть не выдёргивая её из плеча, подняло и развернуло лицом к отцу Геннадию. Я успел поймать в глухой ночной темени белое пятно его лица в обрамлении чёрных волос и бороды, и новый страшный удар чем-то очень твёрдым в солнечное сплетение снова выбил из меня и кусочек проглоченного воздуха, и всякие ощущения. Типа глубокого недоумения. Мыслей и вовсе не было. Осталось только боль. Какая-то сила, державшая мою правую руку настолько крепко, что инстинктивное стремление прижать руки к животу оказалось возможным реализовать только наполовину, рванула меня в сторону. Я сделал, ничего не видя из-за слёз от боли, пару шагов, почувствовал, как с меня сваливаются штаны, запутался в них и упал. Ничком, лицом в землю.
Короткая пауза в два удара сердца, и мою истерзанную, разрываемую болью в плече и в крепко сжатой и выворачиваемой кисти, правую руку завернули за спину и резко прижали к затылку. Я взвыл от боли и, весь изгибаясь, "встал на лоб свой".
В следующее мгновение чудовищная, неподъёмная тяжесть навалилась мне на спину. Меня буквально впечатало лицом в землю, вмяло в неё, втоптало и распластало. Каждый камешек, каждая, прежде незаметная, неровность этого места впились мне в тело, отпечатываясь на нём. Обеспечивая мне полный спектр разнообразных ощущений: колющей, режущей, давящий, ломающей, сдирающей… боли. А тяжесть на спине не позволяла ни уменьшить эту боль, ни пошевелиться, ни, даже, вздохнуть.
Ещё чуть-чуть и у меня просто сломаются кости. Треснут и проткнут обломками лёгкие - рёбра, хрупнет и никогда больше не будет работать - позвоночник… Всех моих судорожных усилий появившихся за последний месяц занятий как-бы гимнастикой мышц, хватало только на то, чтобы чуть сдерживать эту невыносимую тяжесть. Стоит только чуть расслабиться, чуть отпустить, просто попытаться выдохнуть, и я мгновенно превращусь в блин. В тонкий кровавый блин из молодого мяса и переломанных косточек. Это был ужас. Панический ужас. От непонимания, от неожиданности, от неподвижности, от неподъёмности. И - от боли. Нынешней и ещё большей, неизбежной - грядущей. Долгой, страшной, мучительной… Смертельной. Я замычал, не разжимая губ - подбородок мой был крепко вжат в землю, не имея возможности вдохнуть воздуха - слишком велик груз на моей спине…
И услышал над собой негромкое, злобно-торжествующее шипение попа:
- Что, блядёныш, не любо? А ты знай своё место. Тогда и научение не надобно будет. Пастырское.
И что-то твёрдое больно стукнуло меня по затылку. От боли я снова мявкнул сквозь зубы и вспомнил. Пастырский посох. Неотъемлемая деталь поповского обихода.
Во многих культах священникам запрещено брать в руки железное оружие. И они обзаводятся дубинками. Как это мило выглядит в боевичках по мотивам восточных единоборств! Мой собственный посошок - дзё - родом оттуда, от странствующих, как бы безоружных монахов. У наших священнослужителей посохи потяжелее. И пусть они не столь искусны в боевых искусствах, но битье людей дубинкой по головам - давно освоенное регулярное занятие этих… иереев.
Вот этим инструментом Гена и наставляет меня на путь истинный. Сперва - со всего маху поперёк спины, потом круглым навершием - в поддых. При этом ударе он ухватил завязку моей опояски - я, идиот! - бантиком завязал! - и сдёрнул её вместе с ножом. Ничем не поддерживаемые штаны свалились, я споткнулся и упал. Теперь этот… ёрш его двадцать! - "иерей поселково-выселковый" - уселся на меня верхом и… и просто разламывает меня! А мой собственный посошок у лодки лежит - не дотянуться.
Эти мысли в панике промелькнули в судорожно соображавшем мозгу, а пресвитер, тем временем, продолжал проповедовать, сидя на моей спине и раздавливая моё тело всеми десятью пудами своего "накопителя божьей благодати". На каждой фразе он вздёргивал выше мою заломленную руку, так что я ритмически мычал ему в такт от раздирающей плечо боли и покрывался холодным потом.
- Ты, гадёныш, дерьма кусок, перед людьми меня стыдить вздумал?! Перед смердами срамить? Ты мне указывать будешь - кому подол задирать, кого за сиськи дёргать?! Закон знаешь?!! Грамотный?!! Герой-праведник?!! Волхвов побил, ведьму извёл? А отец Геннадий двенадцать лет на приходе просидел, а гадость эту богомерзкую извести не смог? Дурень ты! На мне благодать божья, я любого-всякого в кулак сожму да сок выжму. Я те не дура-цапля, безухая, безгубая.
Он в очередной раз сильнее завернул, вздёрнул мне руку к затылку и, наклонившись прямо к уху, так что я почувствовал тепло его дыхания, запахи мяса, бражки, свежего хлеба и лука, прошипел:
- Ты думаешь, что ты ловок и славен, смел да удал, богат да счастлив, а ты еси - калище смердячее. Прах ничтожный передо мною. Червь в гноище. Понял ли?!
Очередной рывок за вывернутую руку изверг из меня очередной "мявк". Очевидно, что этот звук был воспринят отцом Геннадием как знак полного моего душевного согласия с данным компендиумом иерейского мировоззрения. Тональность его повествования несколько изменилась. С угрожающе-обличительной он перешёл на умильно-сожалетельную.
- Многогрешный ты, отроче. Даже и дивно мне видеть столь юную душу, а уж столь в непотребствах запятнанную. Но Господь наш многомилостив. И нет греха, коего бы он, в величии и славе своей небесной, не простил бы искренне кающемуся грешнику. Покайся, сын мой, и все мерзости твои - тебе прощены будут владыкой небесным. Я же, ничтожный служитель его, тебе в том помогу.
И вдруг, снова рыча мне прямо в ухо:
- Кайся, сучонок, как ты сестрицу свою обрюхатил! Она мне всё на исповеди сказала! И плевать, что она тебе не родная! Да хоть - названная, хоть крестовая - епископ-то всё едино сотню гривен вывернет! Её - в монастырь, тебя… Ты сдохнешь!!! Понял?!!
Гос-с-споди! Да чего ж тут не понять?! Когда нечем дышать и руку выворачивают из плеча!
Геннадий чуть ослабляет хватку и снова переходит в отеческий тон:
- Искреннее раскаяние очищает душу грешную. Но требует времени немалого. Посему налагаю на тебя епитимью: на год быть тебе в великом посте. По трапезе - аки в среду Страстной недели. Ежеутрене и ежевечерне - по 200 "Богородиц", да после каждого десятка - "Отче наш". Во всякое светлое воскресенье, одевши рубище, босому и с непокрытой главою обойти все земли свои и у всякого встречного просить прощения, вставши пред ним на колени и троекратно бия поклоны в землю. Сиё гордыню-то твою поумерит. А похотливость твою…
Геннадий чуть смещается назад на моей спине, одновременно выжимая выше мою руку, отчего я снова пытаюсь "встать на рога", вздёргивает мне на поясницу подол рубахи, больно щиплет за ляжку, так что я взвизгиваю сквозь прижатые к земле челюсти, и, ухватив в ладонь мою мошонку, начинает её сжимать, одновременно выкручивая и перебирая, перекатывая её содержимое, подобно тому, как катает в ладони шары бильярдист.
- Оскопить тебя надобно. Вырвать всю мерзость сию. Самое противу похотливости твоей надёжное средство. И будешь ты аки голубь небесный - безгрешен и чист. А, сын мой, хочешь быть безгрешным?
Я не знаю почему, но "дар божий" как-то связан с вестибулярным аппаратом. К боли в плече, в спине, в груди, от отпечатавшихся на ней камешков, в животе, от удара посохом, добавляются нарастающая тошнота и головокружение. Я в панике мычу, дёргаюсь. Мой мучитель чуть поворачивает горсть и с явным сожалением произносит:
- Вижу, не хочешь. Жаль. Глубоко в тебе грех-то сидит. Ну да ладно - противу доброй молитвы ничего не устоит. И из тебя мерзость твоя выйдет, дай только срок. Для начала - пожертвуй-ка ты в храм божий злато-серебро, что у тебя есть. Скоро твой "мертвяк ходячий" придёт - вот ему и прикажешь принести. Здорово мой малёк тебя обдурил - увёл дурня твоего. Вот мы и сподобились поговорить по душам с глазу на глаз. А дёргаться или, там, от меня бегать - не вздумай. Господь-то всевидящий. Он-то тебя везде найдёт. Это не прежний хозяин твой. Ты ж ведь - холоп беглый, твоя-то сестричка много чего порассказала. И про ошейник рабский, что на тебе был. И про дырки в ушах. Ты ж ведь наложником был. Ещё один грех на тебе - содомский. Ох, и тяжко-то мне отмаливать-то твои прегрешения будет, трудов-то сколько… Так что, пойдём-ка мы с тобой в Рябиновку, да откроем подземелье тамошнее, да пожертвуешь ты церкви православной майно всякое, что тобой там схоронено. Тогда я за душу твою грешную до-о-олго молиться буду. А то ведь могу и грамотку послать. И про игрища твои развратные, и про холопство твоё. А уж тогда не только тебя - никого здесь не останется. Ни родни, ни людей твоих. Все ж виноватые. Кто - с тобой грешил, кто - на тебя глядючи. А кто - приют давал да содом твой с гоморрой терпел. Уж владыко-то не помилует, полной мерой взыщет. А после и царь небесный нераскаявшихся в пекло ввергнет, в гиену огненную. Ты только помыслить посмей из воли моей уйти, а уж в аду черти для тебя под новой сковородкой огонь распалят. И жариться тебе там до скончания веков, до второго пришествия!
Святой отец продолжал "играть в бильярд", сидя на моей спине. Потом ухватил другую часть моего "размножительного аппарата" и, изображая глубокую задумчивость, начал размышлять вслух:
- А может, всё-таки отрезать? А? Под корешок. Хотеться - будет, а мочься - нет. Глядишь, и сам - одним хлебом да водой кормиться станешь. Искушение без исполнения такую молитву горячую даёт…
Мне вспомнился Киевский застенок, Савушка, демонстративно лязгающий заржавевшими от крови ножницами:
- Отсечём сей отросток богомерзкий. Чтоб не дразнился.
И "спас-на-плети", расплывающийся в пелене моих слёз…