Олег Ермаков - Зимой в Афганистане (Рассказы) стр 17.

Шрифт
Фон

- Конечно, откуда тебе знать. У тебя голова занята чем угодно, только не службой, текущую действительность, так сказать, ты не замечаешь, спишь на ходу. Что мне, беседовать с вами в закутках? Чтоб никто не видел и не слышал, да? Или, может, вы мне анонимки начнете присылать? Заведем такую моду? Никто ничего не знает, никто ничего не слышит, их кантуют, они молчат, им квасят носы и фонари ставят, они: упал, шел, поскользнулся, очнулся - фонарь. Ну, когда-нибудь я вас всех распотрошу! Не улыбайся, Остапенков, ты первым пойдешь в дисбат! - Ротный замолчал и взглянул на часы. - Полковая поверка отменяется, - сказал он.

Солдаты радостно загудели.

- Дождь. А на носу Новый год. Так... Ну, все вроде на месте? Дежурит сегодня кто? Топады. Топады, кто у тебя дневальные?

Сержант Топады назвал три фамилии.

- Опять все молодые. Так не пойдет. Переиграем. Удмурт будет дневалить, Иванов и Жаров. Вопросы? - Ротный снова посмотрел на часы и направился к выходу. - Через полчаса отбой, приду проверю, засеку кого в вертикальном положении - пеняй на себя. Службу, дневальные, не запорите. Все.

- Я не буду дневалить, - сказал Жаров. Это был толстый солдат, весь вечер певший себе под нос песни. Он был "дембель", последний из могикан, - все его товарищи еще месяц назад уехали в Союз, домой, а его задержали из-за драки с прапорщиком. Этот прапорщик имел обыкновение сидеть в офицерском туалете по вечерам и следить в дверную щель за мелькавшей над занавесками в освещенном окне кудрявой головой. У Вали, машинистки из штаба, в полку был богатый выбор, и прапорщику, нехорошему лицом, худосочному и потасканному, как говорится, не светило. И по вечерам он сидел в туалете напротив ее окна. В тот злополучный вечер прапорщик перевозбудился, увидев между занавесками белую грудь и кусок живота. Посреди ночи он проснулся, он ворочался, ворочался, но так и не смог заснуть, - все эта грудь с коричневой вершинкой и белый кус живота мерещились; прапорщик встал, оделся и пошел, сам не зная, зачем, под окно Валечки. Окно оказалось приоткрытым, он отворил створки, полез в комнату и увидел белеющие в темноте задыхающиеся тела, тут же одно тело подскочило, и прапорщик слетел с подоконника, заливая мундир кровью из носа. Прапорщик молча поднялся и опять полез в окно и вывалился вместе с полуодетым солдатом. Они катались по земле, хрипя и колотя друг друга. Валечка закрыла окно и смотрела на них, кусая губы и злобно охая. Командир танкового батальона, вышедший по нужде, увидел их и, решив, что в полк проникли враги, вбежал в офицерское общежитие и крикнул: "Тревога!" На допросе, который вел сам начальник штаба, прапорщик врал, что увидел, как кто-то пытается открыть окно, и схватил взломщика, а тот начал драться, а Валечка твердила, что ничего не знает, солдата видит впервые, прапорщика тоже, - она спала, а потом услыхала шум, крики, стрельбу. Жаров нес дичь, спасая Валечкину репутацию, которая была давно и до последней нитки промочена. В конце концов начштаба запутался в этой истории, прекратил дознание, отчитал Валечку и прапорщика, а сержанта Жарова разжаловал, упек на десять суток и пообещал, что Новый год тот встретит в полку, а не дома.

- Не козлись, Жаров, - мягко сказал ротный. - Ты же знаешь, я давно отпустил бы тебя, но... По мне - лежи ты лежмя сутками. Но командование интересуется, служишь ты или груши околачиваешь. Не могу же я врать, посуди сам.

- Не буду я дневалить, - равнодушно повторил бывший сержант. Он снял ремень. - Пишите записку начкару.

- На губе сейчас холодно.

- Пишите, - угрюмо сказал Жаров.

- Ты мне надоедать начинаешь.

- Пишите.

- Напишу, а что ты думаешь.

- Пишите.

Старший лейтенант крякнул:

- Ладно, еще успеешь насидеться на губе. - Вздохнул: - Возьму грех на душу. Кто там? Аминджонов, будешь третьим дневальным. И не трепитесь! - громко сказал он всем.

Солдаты откликнулись восхищенным гулом. Старший лейтенант вышел под дождь, зная, что они любят его еще больше.

Картежники вернулись в свой отсек, зачиркали спичками, прикуривая. Жаров разделся и лег, укрывшись байковым одеялом, хотя до отбоя оставалось полчаса. Алеха Воронцов наполнил три зеленых обшарпанных котелка водою и поставил их на печку. Примолкшая печка опять расшумелась, - вентиль был лихо повернут против часовой стрелки.

Иванов и Удмурт были злы, дневалить им совсем не хотелось. Остапенков подошел к Алехе Воронцову, сидевшему возле печки с целлофановым мешком трофейного чая.

Почуяв недоброе, Алеха с виноватой гримасой на лице встал. Он готовился выполнить приказ: "Душу к бою!" Этот странный приказ никому никогда не казался странным, услышав его, нужно было просто выпятить грудь и получить удар кулаком по второй пуговице сверху, - в бане сразу были видны непонятливые и нерасторопные "сыны" и "чижи", посреди груди у них синели и чернели "ордена дураков" - синяки. Воронцов приготовился к удару в "душу", ведь он опростоволосился три раза: не успел вовремя передать портянки "дедам", вякал, когда не спрашивали, и нукал, как на конюшне.

Но Остапенков положил ладонь на плечо Воронцова и сказал:

- Садись. Чай покрепче чтоб.

- Есть!

Остапенков помолчал и вдруг спросил:

- Слушай, мог бы ты дать пощечину Дуле?

- Дуле?

- Ага.

- За что?

- Так. Если мы тебя очень попросим. Один эксперимент надо провести.

Воронцов растерянно заморгал и пробормотал:

- Не, но как? Надо за что-то...

- Найдем, за что.

- Да? Я не знаю... Если очень нужно...

- Очень. Мы потом тебя разбудим, - сказал Остапенков. - Забацай чай и ложись, а после мы тебя поднимем.

Остапенков прошел в свой отсек, где его ждали Иванов, Удмурт, Санько и еще несколько "дедов" и два "черпака", друживших с "дедами".

- А где этот? - спросил Остапенков.

- Нету. Видно, побежал вычерпывать из штанов, - сказал один "черпак".

- А кто ему разрешил? - спросил Остапенков. Он окликнул дежурного сержанта. Сержант сказал, что в туалет отпросились Бойко и Саракесян, а Дуля не отпрашивался. У Остапенкова вытянулось лицо. Это уже было ни на что не похоже, - все "сыны" и "чижи" обязаны были докладывать, куда и на какое время они отлучаются по личным делам. Как правило, по личным делам они уходили из палатки только в туалет. Правда, "чижам" позволялось еще навещать своих земляков в других подразделениях и библиотеку, "сынов" же не пускали ни к землякам, ни в библиотеку. Впрочем, в библиотеку пойти не возбранялось, но при одном условии - если "сын" знает наизусть устав караульной службы, - разумеется, никто и не пытался сдавать экзамены, чтобы получить право на посещение библиотеки.

- Да брось ты, - сказал Иванов, - на стукача он не похож. Я изучил эту породу, у них есть понятия.

- А что, запросто пойдет и заложит, - тихо проговорил Санько, вспоминая, бил ли он когда-нибудь Дулю или только обзывал.

- Пусть только попробует, - сказал Удмурт, почесывая мохнатую грудь.

- Он просто запамятовал, что он "сын", - сказал Иванов.

Остапенков закурил. Он затягивался дымом и задумчиво вертел в пальцах обгорелую, скуксившуюся спичку.

- А если заложит, ну? - спросил Санько.

- Да бросьте вы, мужики, - сказал второй "черпак".

- В туалете сидит, - сказал "дед". Помолчали.

- Скоро там отбой? - спросил Санько.

Остапенков хмуро посмотрел на него.

- Сначала с ним разберемся, - сказал он.

Прошло десять минут, двадцать, из туалета вернулись Бойко и Саракесян. Дулю они не видели.

- Мелюзга и "черпаки" пускай ложатся, а мы это дело доведем до конца. Отбивай, Топады, - сказал Остапенков.

Дежурный сержант-молдаванин посмотрел на часы и гаркнул: "Отбой!"

Все начали укладываться: "чижи" торопливо, "черпаки" неспешно, а "сыны" молниеносно, - грохоча сапогами, лязгая пряжками и треща пружинами коек.

"Деды" и два "черпака" пили черный чай, потея и громко сопя. К чаю были галеты и сахар. Галеты отдавали плесенью. Зимой все отдавало плесенью: чай, макароны, супы, порошковая картошка и хлеб. Имевшие знакомства на продуктовом складе хлеб не ели, носили в столовую галеты. Хлеб выпекали в полку. Буханки были плотные, низкие, заскорузлые, кофейного цвета, пахнущие хлоркой и очень кислые, - от этого хлеба весь полк мучился изжогой, доводившей до рвоты. Офицеры питались другим хлебом, пшеничным - высоким, мягким, светлым, - офицерским хлебом. Хорошей муки и сильных дрожжей мало присылали в полк. Война есть война.

- Нет, ему же это невыгодно, - сказал Иванов. - Его самого по головке не погладят: стукач да еще верующий.

- А мне брат рассказывал, - вспомнил первый "черпак". - У них на корабле - он на море служил - тоже выискался один. На берег служить проперли.

- И все?

- И все. Верующие служат, это баптисты вообще отказываются. Им легче в тюрьму, чем присягу с автоматом... козлы. Значит, этот не баптист, а просто.

- Не, ну а че мы ему такого сделали? - спросил Санько. - Я, к примеру, и пальцем его не тронул, ну. Кантовали понемногу, как всех. А что ж, пускай бы он барином, да? Все через это прошли. Они Хана не застали, счастливчики. А мы что, на пятках у него бычки тушим? Или зубы выбиваем? Или вон - помните? - Цыгана Хан связал и заставил всех плевать ему в лицо.

- И доплевались. Цыган, наверное, лупит и сейчас по нашим колоннам, сука. Поймать бы, - сказал один из "дедов".

- Хан сейчас тоже лупит - парашу где-нибудь под Воркутой.

- Вот бы Цыгана поймать.

- Он, небось, в Чикаго виски глушит.

Санько встал и, громко зевнув, сказал:

- Ну, ладно.

- Куда? - остановил его Остапенков.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке