Был только июль, начало июля, он просиживал дни над учебниками, готовился к вступительным экзаменам и ясно видел будущее: пять лет они проведут в институтских аудиториях и библиотеках, потом поедут учительствовать в какую-то далекую деревню за еловыми лесами и сизыми холмами; у них будет свой дом и свой сад, весною сад будет бел, осенью они станут собирать по утрам яблоки в корзины - вот и все. Правда, ей не хотелось в деревню. Но он был непоколебим. Еще в девятом классе он прочел "Житие протопопа Аввакума" и с тех пор был снедаем желанием как-нибудь положить жизнь на алтарь. Как положить свою жизнь на этот самый алтарь, он не знал, и мучился от мысли, что не найдет алтарь и впустую и скучно проживет. А в сердце тлели проповеди строптивца: "Опечалившись, сижу, рассуждаю: что делать? Проповедовать ли слово божие или скрыться где-нибудь? Потому что жена и дети связали меня.
И, видя меня печальным, протопопица моя приступила ко мне с осторожностью и сказала мне: что ты, господин мой, опечалился?
Я же ей подробно сообщил: жена, что делать? Зима еретическая на дворе; говорить ли мне или молчать? Связали вы меня!
Она же говорит: господи помилуй! Что ты, Петрович, говоришь? Слыхала я - ты же читал апостольскую речь: если ты связан с женою, не ищи разрешения; когда отрешишься, тогда не ищи жены! Я тебя вместе с детьми благословляю: дерзай..."
И только под конец школьной жизни он отыскал этот алтарь, читая о народниках, уходивших учительствовать в деревню.
Они еще готовились к экзаменам, но спорили так, будто завтра-послезавтра получают дипломы. Она предлагала компромисс: три года, как того требуют правила, отработать в деревенской школе и вернуться. Но несгибаемый Петрович нашептывал ему другое, и он доказывал, что ехать нужно навсегда, до гробовой доски, и жить в глуши, и просвещать все такой же темный, несмотря на электрификацию плюс телевизор, народ. И к тому же, думая о будущей жизни в деревне, он влюбился в белый сад и в деревянный дом с широкими окнами и большой, основательной, как средневековый замок, печью.
В окно, медленно переворачиваясь, вплывали белые комья, и впереди было пять лет учебы в институте и долгая жизнь в доме, вокруг которого белеет сад, а она закрывалась книгой и плакала.
В институт он не поступил.
Он вздрогнул, услышав резкий звук. Это Остапенков бросил карты на табуретку.
- Ты что, язык сожрал? - спросил он сквозь зубы.
- Да козе понятно, - сказал Санько, - ну. Чего он молчит? И чего баба в письме через слово божится, ну. Надо замполиту сказать и ротному.
- Нет, сами разберемся, - отрезал Остапенков. - Не отмолчится. Уж как-нибудь развяжем язык. Или я не я.
- Не, но козе ж понятно, - возразил Санько.
- Мы не козы, - ответил Остапенков и заиграл желваками.
- Ну вот что, - тихо и решительно проговорил татарин Иванов. Он поднял свои круглые ясные глаза и уставился на Дулю. - У нас в леспромхозе, - не торопясь, заговорил он, - был один баптист. Или там адвентист седьмого дня.
Удмурт засмеялся.
- Короче, святоша, - продолжал Иванов. - Я знаю эту породу. Изучил. Ты ему, например, по пьяни скажешь чего прямо в глаза, а он, как девочка перед первым абортом...
- Значит, уже не девочка, - заметил Удмурт.
- Как перед первым абортом: побледнеет и задрожит. Ответит: зачем вы это говорите, зачем вы так.
- А ты ему в рог, - сказал Удмурт.
- Да-а, мараться. - Иванов брезгливо повел плечами.
- Ты говорил - факты, какие? - нетерпеливо спросил Остапенков.
- Будут факты. Алеха! - крикнул Иванов. - Ко мне!
С табуретки сорвался один из тореодоров, круглый, низкорослый, смуглый парнишка. Он прибежал, остановился, шмыгнул вздернутым носом, оглядел текучими глазами лица "дедов" и бойко сказал: "Я!"
- Глядите на них, - предложил Иванов. Все поглядели на двух "сынов".
- Ну, Алеха, как оно? Как житуха? - спросил Иванов.
Алеха взглянул на него вопросительно и, что-то такое прочитав в его глазах, ответил довольно развязным тоном:
- Нас е..., а мы мужаем!
- Хах-ха-хах!
- Пфх-ха-ха-ха!
- Ну, Алеха, иди, - с доброй улыбкой сказал Иванов. - Видели? - спросил он у товарищей.
- Ну, видели, и что? - спросил Санько.
Иванов посмотрел на него с отеческой укоризной.
- Я давно замечал, я с первого дня это заметил, что этот Дуля, эта Дуля не такая, не такой, как все. Все сыны как сыны, а... Ну, вот вам первый факт, - веско сказал он. - Кто слышал, как Дуля матерится? Кто, - он повысил голос, - помнит, чтобы Дуля ругался?
В палатке все притихли. К месту судилища потянулись любопытные. "Деды" подходили и усаживались, ухмыляясь, на кровати и табуретки. Приближались и "черпаки"; "сыны" и "чижи" слушали издали, вытягивая шеи и пугливо косясь друг на друга.
- Вот так, - сказал Иванов. - Это первое. Второе. Когда кого-нибудь били, ну, уму учили, у него глаза были, как у девочки перед первым абортом...
Дверь в палатку приоткрылась, и показалась голова дневального.
- Ротный! - округляя глаза, крикнула сипло голова и исчезла.
Тореодоры подхватились с табуреток и заметались по палатке, разгоняя портянками табачный дым. "Черпаки" и "деды" - по законам общества им можно было сидеть и лежать в одежде на койках - вставали, оправляли постели и рассасывались по углам.
- Давай сюда портянки! - истошным шепотом крикнул Удмурт, и "сыны" побежали отдавать почти сухие, теплые портянки.
Дверь отворилась, и, нагнувшись на входе, чтобы не удариться головой о притолоку, в палатку шагнул старший лейтенант.
- Р-рота-а! - закричал диким голосом дежурный сержант. - Смиррр...
- Отставить, - сказал старший лейтенант, выпрямляясь и проходя на середину.
Он был высок, строен, широкоплеч, у него были насмешливые темные глаза, маленькие твердые губы, раздвоенный подбородок, небольшие густые усы и шрам от левого уха до кадыка.
Он огляделся, обернулся к шумящей печке и покачал головой.
- Приглушить, - обронил он, и "черпак" закрутил вентиль на бачке с соляркой.
- Сказано ведь было, - проговорил ротный.
Неделю назад до сведения полка было доведено случившееся в части под Кандагаром, там сгорел в палатке взвод, - дневальные и дежурный уснули, кипящая солярка вытекла из печки и поплыла по дощатым полам.
Продолжая смотреть на алый бок печки, старший лейтенант спросил солдата, стоявшего у него за спиной:
- Воронцов, что у тебя в руках?
- Ничего, товарищ старший лейтенант, - ответил честным голосом Воронцов. Это был Алеха.
- Уже ничего. - Ротный вздохнул. - А что было?
- Ничего.
- Остапенков, иди сюда, - позвал скучным голосом ротный.
Остапенков вышел на середину. Ротный повернулся к нему.
- Ну скажи: товарищ старший лейтенант, рядовой Оста-а-пенков по вашему приказанию прибыл. Мы ведь не в колхозе, что ты?
- Товарищ старший лейтенант, - начал докладывать Остапенков, застенчиво улыбаясь.
- Что тебе передал Воронцов? - перебил его ротный.
- Ничего. Мне - ничего.
- А кому? Удмурт, тебе?
- Никак нет! - рявкнул Удмурт.
- Воронцов, - сказал ротный. - Вот, допустим, иду я по улице твоей деревни. И встречаю, значит, тебя, Воронцова. Ты с девочкой, при галстуке...
- Я, - лыбясь, сказал Воронцов, - селедку не ношу, западло.
- Не вякай, если не спрашивают, - громко прошептал Иванов.
Ротный продолжил:
- И вот встречаю, значит, тебя. С девочкой. Без селедки. В джинсовом костюме. Ты ведь уже копишь чеки на джинсовый костюм? Или не копишь?
- Не коплю.
- А что так? Все копят. Куда же ты их деваешь? Отбирают, мм?
- Нет. Я все на хмырь трачу, - поспешно пробормотал Воронцов.
- "Хмырь", "западло", - поморщился старший лейтенант.
- Ну, на печенье, на конфеты там...
- Не нукай, не на конюшне, - опять послышался шепот Иванова.
- Ладно. Встречаю я тебя, разуваюсь, снимаю драные свои носки, которые не стирал год, протягиваю тебе и говорю: быстренько выстирай и высуши, а то я тебя вы... - он сругнулся, - и высушу.
Все засмеялись.
- Что бы ты мне ответил? Дал бы раз промеж глаз, и весь сказ. Так?
- Куда ему против вас, - сказал кто-то из "дедов".
- Ну, дружков бы свистнул или кувалду какую-нибудь схватил бы. Так?
- Нет, - преданно глядя на ротного, ответил Воронцов.
Ротный улыбнулся.
- Ну не я, кто-то другой. Какая разница. Вон Стодоля, например. Вот что бы ты ему ответил?
Воронцов посмотрел на Стодолю.
- Ему? Ха-ха.
- Вот именно. Так какого же ... ты здесь не посылаешь всех этих на ... ? Говори, кому портянки сушил, - строго сказал ротный. - Или пойдешь на губу.
- За что? - растерялся Воронцов.
- За все хорошее. И почему в палатке воняет дымом? Ты, что ли, накурил, Стодоля?
Все опять рассмеялись. Стодоля был единственным некурящим в роте.
- Ты, да?
Стодоля покачал головой.
- Не ты. Кто же? Ну, отвечай.
Стодоля молча глядел на него.
- Почему молчишь?
Все настороженно затихли.
- Я не знаю, не видел, - чугунным голосом ответил наконец Стодоля.