Парфенов вспомнил проститутку Милу и свою обиду. Он почувствовал вдруг в себе желание сдавить пальцами это хрупкое горло - до смерти. Все они для одного созданы: морочить нас!
- Убил бы тебя! - сказал он.
- Вот в это верю. А остальное выдумки, Пал Палыч. В вас всё - выдумки. А жаль, человек-то вы в принципе хороший. И любить вас можно. Кто-то даже прямо до смерти полюбит, я вполне могу представить. Ох, не завидую ей!
- Почему?
- Потому что вы хоть замечательный, но тухлый. Впрочем, все тухлые, - тут же успокоила Мила Парфенова.
Он встал.
- Ладно. Ты изволишь изображать из себя черт знает что… А на самом деле ты дешевка. Ты спишь с каким-то павианом…
- Шимпанзе!
- За угол, за банку консервов и бутылку вина! И при этом считаешь себя интеллектуалкой. И при этом смеешь говорить про любовь! Да ты не знаешь, что это такое и никогда не узнаешь, потому что у вашего поколения атрофирован тот орган, которым любят!
- А каким? - поинтересовалась Мила и посмотрела куда-то в направлении своих ног.
- Мразь. Сучка мелкая. Подстилка богемная.
- У вас богатый словарный запас. Вы поэт в душе, я всегда это знала. Но вы поэта в себе убили. Зачем?
Это поколение ничем не проймешь, думал Парфенов о Миле и заодно о сыне Павле и о многих других, общаться с которыми неприятно, поскольку все они напускают на себя независимый вид пофигизма, скрывая этим несостоятельность и пустоту своих мыслей и чувств!
Но Миле он не стал этого говорить (метать бисер!), он поступил мужественно: молча вышел. И, спускаясь по лестнице, похвалил себя за мужество.
А Мила полежала, доела яблоко, встала, налила стакан воды, потом достала давно на этот случай припасенный пузырек с таблетками: они были разные, она собирала их несколько месяцев, большей частью - транквилизаторы. От них, говорят, будто засыпаешь…
Она высыпала таблетки на ладонь и горстями забрасывала в рот, запрокидывая голову, как у куста в солнечном саду горстями сыплют в рот смородину, и так же при этом морщась, хотя таблетки были абсолютно безвкусными.
Глава тридцать третья,
являющаяся продолжением тридцать второй.
Парфенов перед тем, как прийти домой, завернул в рюмочную на Ульяновской и выпил полстакана водки. Не для того, чтобы успокоиться. Не для того, чтобы горечь залить. Не потому, чтобы укрепить себя в мужестве перед разговором с женой. Не оттого, что просто хотелось выпить (впрочем, хотелось). Ему требовалось подогреть в себе радостную энергию освобождения. Вы говорите, не вникая в смысл своих слов, руководствуясь только настроениями! - думал он о Миле, об Ольге, о сыне Павле и о многих других, так вот и я не хочу утруждать себя взвешенностью речей!
Дома его встретили вкусные запахи.
Ольга и Павел обедали на кухне.
- Повадился родителей обжирать! - сказал Парфенов Павлу. - Или дома жена не кормит?
Павел округлил глаза и засмеялся, а Ольга сказала:
- Папа у нас седня выпимши. Ему покуражиться хочется.
- Вот именно, - не отрицал Парфенов, сам налил себе супа, начал есть и как бы между прочим положил на стол билеты.
Павел взял их.
- Саратов-Москва-Владивосток транзитом! Вот это поездка! - сказал он.
- Что это? Твоего любимого губернатора переводят во Владивосток? - спросила Ольга с улыбкой.
- Я сам себя перевожу. Уезжаю.
- Почему во Владивосток-то? - спросил Павел.
- А подальше от вас, - сказал Парфенов. - Надоели вы мне.
Наступила пауза. Павел отца просто не понимал, потому что никогда его таким не видел, а Ольга думала о том, что муж, давно не любящий ее, нашел какую-то себе пассию, наверняка красивую и молодую, и вот уезжает навсегда. Почему-то во Владивосток. Может, она из Владивостока… И Ольга, давно готовившая себя к чему-то подобному, оказалась не готова. Но вида не подала.
- Что ж, скатертью дорога, - спокойно сказала она. - Надолго едем?
- Навсегда.
- Нет, но почему? - таращился Павел, сразу утративший обычный свой лоск и ставший похожим на того круглоглазого карапуза, которого Парфенов двадцать лет назад любил к потолку подбрасывать.
- Я ж говорю: мне все тут осточертело! Вы в том числе. Что смотришь, сынок? Ты не уважаешь меня, ты считаешь, что я в коридорах власти пристроился пол языком мести, разве не так? Ты давно не любишь меня, я давно не нужен тебе. Равно как и тебе, - отнесся Парфенов к Ольге. - Но я не в претензии! Какие претензии, если я вас тоже давно не люблю, родные мои. Вы мне надоели. Мне скучно с вами. Я иссяк для семейной жизни. Что, так и буду вертеться, хитрить, любовниц на стороне искать?
Ольга издала легкий звук, показав глазами на сына.
- Да брось ты! - махнул рукой Парфенов. - Он не маленький! Если он сам не трахает подруг своей жены - и надо ж такую уродину отыскать! - то он последний дурак!
- Ну знаешь!.. - начал было Павел, но Парфенов пресек:
- Не будем! Не будем лицемерить. Простимся спокойно и достойно. Кстати, Оля, я знаю, у тебя с деньгами нет проблем, но все-таки на первое время… - и он выложил пачку денег.
Павел присвистнул:
- Ты что, банк ограбил?
- Очень может быть. Ну, слезы прощанья будут? Не будет слез. Очень хорошо.
Парфенов и впрямь не увидел слез прощанья. Он видел только растерянность. Но сожаления, печали, потрясения - не увидел он. И понял с горечью, что прав: не любят его давно ни жена, ни сын. И - не надо.
Но вот быть дома до поезда - невыносимо. Он, в сущности, простился, ему тут больше нечего делать.
Куда пойти?
Есть Роберт, друг по работе и другим делам, он тоже сегодня свободен. Надо позвонить ему.
Парфенов позвонил.
Ответил приятный баритон друга Роберта, всегда спокойного, знающего цену вещам и людям.
- Здравствуй, Роба, - сказал Парфенов. - Я тут во Владивосток уезжаю.
- Очень хорошо, - сказал Роба. - И сколько надо выпить, чтобы поехать во Владивосток?
- Я слишком трезв. И в трезвом уме говорю тебе, Роба: жаль, но я всегда тебя презирал. Твое спокойствие. И вообще. Ты холоден, как сом. И с усами, кстати.
- Ладно. Завтра поговорим, - ответил Роберт.
- Повторяю, я трезв! Я сегодня ночью уезжаю во Владивосток. И хочу, чтобы ты напоследок знал: ты дерьмо! Я тебя ненавижу.
- Очень жаль, - сокрушенно вздохнул Роберт.
- Сукин сын! - заорал Парфенов и бросил трубку.
Энергия кипела в нем.
Он заглянул на кухню и сказал Ольге:
- Собери вещи, если не трудно. Поезд в полночь, часов в одиннадцать я заеду.
И быстро вышел из квартиры, из дома, из двора - к дороге, приказным жестом остановил машину и сел, не зная еще, куда поедет.
Глава тридцать четвертая
Прощания. Писатель.
Писатель же Иван Алексеевич Свинцитский, тоже заглянув в рюмочную на Ульяновской, увы, ослаб. А в ослабшем виде он становился загадочным и непредсказуемым. Явившись домой, он сел в свое любимое мягкое кресло под торшером, где так хорошо читать вечерами, и позвал судьбоносным голосом:
- Иола!
Иола сказала:
- Я здесь.
Она действительно была здесь же, за письменным столом, редактировала текст последнего коммерческого романа Свинцитского. Писатель удивился, но осознал. И позвал тем же многозначительным голосом:
- Люда! Оля!
Девы-старшеклассницы, пришедшие из школы и тихо слонявшиеся по комнатам с грезами о вечерних планах, не сразу, но вплыли в комнату.
- Дорогие мои! Я уезжаю!
И он достал из карманов билеты и деньги и рассыпал по полу. И заплакал без голоса, одними глазами.
Девочки так удивились, что даже взяли на себя труд нагнуться и собрать рассыпанное - и подать матери. Иола рассматривала билеты, деньги…
- Ни о чем не спрашивайте! - закричал Свинцитский. - Я решил! Сегодня ночью. Во Владивосток! Как Гоген или Ван Гог, не помню. Ну, который все бросил и стал гением. Художник. Я страшно необразован! Но талант во мне есть, я чувствую! Но ничего не выходит! Но я же могу! Но почему не выходит? И я понял: надо бросить! Все говорят: Гоген - или Ван Гог? - бросил постылые краски и шумы города! Не верю! Наверняка он бросил что-то очень дорогое! Бросать надо что-то очень дорогое, иначе нет смысла! Это преступление, но мне как раз нужно преступление! Я слишком порядочен, поэтому из меня ничего не получается. Я должен бросить жену и детей, заразиться сифилисом от портовой шлюхи, стать алкоголиком, и тогда я напишу роман… Это будет роман!.. И даже если я его не напишу, я успею стать гением! Гений и злодейство - две вещи несовместные? Чепуха! Только злодей и может быть гением!
Тут Свинцитский окончательно обессилел от горя и от своей отчаянной мудрости и повесил голову.
И слюнка потекла из уголка его рта, и дочери, ранее не преминувшие бы перехихикнуться, как-то странно посмотрели на мать.
- Билеты-то настоящие, - сказала Люда.
- И деньги, - сказала Оля.
- Разберемся, - сказала Иола, оставаясь совершенно спокойной матерью и женой. - Помогите-ка мне.
Втроем они подняли огрузневшего Свинцитского, повели - и уложили.
- Через час разбудить! - были последние его слова.
- Конечно, - сказала мать серьезно - и строго глянула на дочерей, чтобы те не вздумали смеяться.
Но те и не собирались.