* * *
С Лысым Сценаристом можно было не осторожничать. Я знал, что достаточно с соответствующим боевым настроением явиться в Дом кино, выставить четыре пива, устранить посторонних и, пустив баритон на низы, сказать Лысому (а что он будет там, это факт: где ж ему, родному, нынче быть): "Вот стул. Вот четыре пива. Бросай своих кретинов и посиди со мной!" - "Я?" - "Ну конечно. Мы же условились с тобой хорошенько выпить и поговорить о Старохатове".
И похлестче. Что угодно, но похлестче. Иначе он утечет, как утечет вода. "Ты сядешь со мной или нет?" - "Ну конечно, конечно, конечно. Но, может быть, со мной к тебе подсядет Сережа?" - свидетели не нужны. И ты ему еще хлестче: "Нет, Сережа не подсядет". - "Ты с ним в ссоре?" - "Я переспал с его подружкой". - "Прости. Я не знал. Вот ведь досада… Но, по-моему, у него нет подружки?" - "Наливай!" И вот, как бы по заказу, он повторяет слово в слово весь свой рассказ о благородстве Старохатова. Ты слушаешь. И слово тщательно стоит теперь в твоем дозоре. Слушаешь о том, как Старохатов ("великий он человек, великий, великий!") помог, выправил сценарий, из полуфабриката сделал вполне съедобное блюдо и - не взял за труд ни копейки.
Он пил пиво и потирал лысину - плешь ходовых размеров, - он перебрасывал реденькие, окаймляющие волосы то направо, то налево. И пил. И еще пил… Тщательно - значит тщательно. Я вытряс факты. Я выспросил, как сильно и каким (конкретно!) образом изменил Старохатов драматургию сценария. Какие типажи убрал. Какие ввел в действие. И какие создал заново.
- А все три заключительные сценки он написал мне сам. Представляешь - сам!
- Своей рукой? - уточнял я.
- Да, да!.. Они у меня есть. Три сценки - я их храню как память. Его почерк - он как музыка. Он вдохновляет. Я видел однажды партитуру, которую правил своей рукой Чайковский, - это как волшебство…
- Сценки у тебя дома?
- Дома. Хочешь посмотреть?
- Хотелось бы.
- Я тебе это устрою. Я это сделаю. Это вдохновляет, это действительно вдохновляет!.. Я их буду носить с собой, в кармане. И когда встретимся, покажу.
- Великий он человек.
- Великий, великий!
Мы поговорили. Я вычерпал все, что черпалось, - Лысый Сценарист по природе своей был мягкий человек, и тут уж ничего не поделаешь: ты можешь искренне любить таких людей и сочувствовать им, но самосохранение не дремлет, и внешне ты будешь суров с ними, жесток, отчасти бесцеремонен. Потому что иначе этот лед вспучится и из синих трещин хлынет жалость, такая слезная и острая жалость, которая затопит и тебя, и твою семью, и твою жизнь, и твое дело, и вообще все, что можно жалостью затопить. А затопить можно все.
Вскоре он начал повторяться, то ли от пива, то ли оттого, что его так пригрели. Он опять (совершенно неожиданно для меня) рассказал всю повесть о великом Старохатове заново, слово в слово. Затем в третий раз. И, кажется, собирался теперь бегать по кругу, пока не упадет. В другое время от этого можно было бы взбеситься. Но не сейчас. Сейчас это было то, что надо. Я ведь плохо владел магнитофоном. Я, в сущности, учился. Щелкал рычажками туда-сюда. Безбоязненно и открыто лез в портфель и выправлял пальцами ленту, если заедало. Словом, я приобрел здесь некоторую технику. Дома из всех этих повторов я склеил лучшие куски. И сделал с них единую чистую запись.
После сличения оказалось, что благородство Старохатова в случае с Лысым Сценаристом было той же высшей марки, что и с Тихим Инженером. Тот же самый камешек. Редкостный камешек.
* * *
Я уважал противоречие; помимо прочего, противоречие страхует от банальности.
И еще. Начиная с этого момента я стал говорить - будь справедлив. Он имущий. Старохатов - имущий, и, как ни крутись, тебе будет хотеться его осудить. На этом все портреты и вообще всё. Не сбейся на простое. Не спеши.
* * *
Из первого периода…
Их было три дружка: сам журналист (он мне и рассказывал), Павел Старохатов и Генаша. Все трое были при военно-полевой газетке. Генаша в тот вечер привел случайного пленного - все они сидели в блиндаже и пили чай из железных кружек. И немец пил чай, отогревался.
Журналист возился с "лейкой". И сердился:
"Как же я его "щелкну", гада?.. Он сидит такой счастливый".
"Так и "щелкни"".
"Чушь собачья - пленный должен выглядеть как пленный. У него должен быть вид. Нужно, чтоб он в штаны наложил от страха".
А немец сидел и пил чай. И улыбался. Ему было тепло и хорошо. Он не был перепуган, и он не понимал, чего от него хотят.
"Сделай рожу, гад!.. Ну! - И журналист покосился на свой пистолет. - Может, попугаем?"
"Не надо пугать", - сказал сердобольный Генаша. "Не надо", - согласился и Старохатов.
* * *
Ладно. Пусть Старохатов жулик, думал я. Ведь характер жулика сплошь и рядом бывает размашистым и взрывным. Один раз ограбил, другой раз - одарил. Характер - это характер. Гришка Орлов, а не граф Зубов. Вот, собственно, и разгадка, какая-никакая, а к портрету годящаяся. Чего тебе еще?..
А вот чего.
У такого жулика в самих его поступках было бы и бросалось бы в глаза нечто удалое - случай же с Колей Оконниковым и особенно с Женькой никак не влазил в эту строку. В случае с Женькой не жулик чувствуется, а накопитель. Приобретатель. Который долго и степенно присматривается к тому, что плывет по реке мимо. Жаден-то он жаден, но - холоден. И спокоен… Случай с Женькой - это не разбой в тамбуре электрички, когда тебя лупят по башке и сдергивают часы. Это сродни совсем другому. Это - аккуратная и продуманная "промашка" кассирши, которая, вычитая за бездетность, "забывает", что у тебя родился второй ребенок, и ставит соответствующую заниженную цифру и, если что-то не так, спокойно тебе скажет:
- А почему же вы, дорогой мой, справку не принесли?..
Вот именно. Спокойно, холодно и… расчетливо. Зубов, а не Орлов.
* * *
Я вернулся домой поздно, в десять-одиннадцать вечера.
- Здравствуйте.
- Здравствуйте…
Я потоптался на нашей кухне, покурил, но не остался там, как оставался обычно. Я ушел в комнату, потому что кухня была мала и сейчас была в некотором смысле занята. К Ане пришли с завода. В гости. Пришли и сидели на кухне. Так уже бывало.
Пришли к Ане, как и всегда, двое - тетя Паша и тетя Валя, которые считались ее подругами, хотя годились ей в матери. Две простые женщины. Лаборантки. С руками опухшими, красными и заржавевшими, как у слесарей. Они принесли торт (мне тоже перепало, после чего я ушел спать), и теперь они пили с Аней бесконечный чай и говорили. Про жизнь.
- А можно сделать так: ты, Аня, будешь по-прежнему разбирать эти карточки (работа на дому), а через какое-то время пойдешь в секретарши.
- Верно, Аня, верно, - поддержала вторая толстуха. - Тогда и премия будет идти.
- Но только нужно к Гудиму (какая-то шишка на их заводе) сходить.
- Ну и сходим. Почему же не сходить.
- Анечка. И к директору ты сходи…
Разговор их тек, как иссыхающий ручеек, и в то же время не иссыхал - тек и тек. А я был в комнате через стенку от них; меня клонило в сон. Разделся. Лег. Лежал с открытыми глазами и пялился в потолок. Руки ладонями под голову. Ощущение, что ты думаешь думу, хотя ты вовсе не думаешь и только ждешь проблеска, с которым проваливаются в сон. И чуть-чуть светил ночник. И в шаге от меня тихо посапывала Машка.
С кухни послышались негромкие слова:
- Попробуешь, а? - Они уговаривали Аню пойти в секретарши (оказывается, появилась потрясающая вакансия - место секретаря директора!).
Но Аня всегда считала, что это она не умеет - быстро ответить - и что ей деловые скорые вопросы не по зубам. Потому что у нее нет, к примеру, высшего образования. Или потому, что она такая молоденькая и глупенькая. Или почему-то еще. И что-то с ней творилось странное. Она вдруг становилась немой. Лицо застывало. Деревенело. И вся она внутренне напрягалась, - еще бы усилие, еще бы рывок, и она перепрыгнет свой возраст, перемахнет барьер диплома и, возжелав истины, наконец-то все поймет. И ответит на их вопросы.
Если я видел ее в таком состоянии, я готов был на стенку лезть, я говорил: брось, Аня, перестань, не терзайся пустым; я объяснял, что есть зерна, которые растираются в муку только самим временем, - это о вопросах. И что рядом и сплошь в жизни я тоже многого не понимаю. И другой не понимает. И третий. И кто угодно. Но Аня считала, что этим я ее утешаю. Лгу. Обманываю, чтоб ей не было больно. В ее душе, в ее внутреннем устройстве, уже был этот рубчик, неизвестно кем и когда оставленный, - небольшой шрам, который лишь слегка зарубцевался.
И дело не в том, что Машка у нас отставала и не ходила, как ходят дети, и похвастаться нам пока было нечем. И не в том, что на отдых мы ни разу так и не съездили в направлении Крыма. Это гнездилось в ней глубже и появилось значительно раньше, чем появилась Машка и чем появился я. Иногда мне казалось, что, может быть, в детстве ее шпыняли в семье за ненаходчивость. Или клевали день за днем за плохую успеваемость. Или в судороге переходного возраста она была влюблена в умненького студента, который не разглядел ее из-за ее "простоты". Что-то такое было, хотя она уже не помнила. А может, помнила.
- …Тузовкин ушел от жены. В пятьдесят пять лет, а?.. Говорят, пришел - и бух перед женой на коленки. Прости, говорит, но я влюбился. Шапку надел - и в дверь.
- Жизнь большая. Жизнь - она серьезная.
- Да-а-а-а…
- Это была его вторая жена?
- Вторая. Если предыдущую первой считать, то, конечно, вторая.
- Жизнь большая. Жизнь - она серьезная…