Кроме того Петр Якир передал для размножения на машинке и фотоспособом девяти различным лицам "Хронику", с пятого по двадцать третий выпуск, и от каждого из них получил от двух до десяти копий, которые впоследствии широко распространил. В частности, из его квартиры "Хроника" и другие материалы подобного рода отправлялись в Новосибирск, Мелитополь, Ленинград, Обнинск, Орел, Вильнюс, Одессу, Пермь и другие города.
А также на Запад. В этом ему помогали корреспонденты Д. Дорнберг и Д. Аксельбанк (журнал "Newsweek"), Фрэнк Старр ("Chicago Tribune"), Пьер ле Галль ("France Press"), Д. Бонавиа ("Times"), Э. Уоллер (агентство "Reuters"), У. Коул (CBS) и другие.
В свою очередь по этим или другим каналам получил и распространил следующие сочинения: "Технология власти" А. Авторханова, "Все течет" В. Гроссмана, "Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?" А. Амальрика, "Только один год" С. Аллилуевой, "Мои показания" А. Марченко, "Неподцензурная Россия" П. Реддауэя и еще множество статей, листовок, брошюр и журналов.
Это далеко не вся картина, но основной объем и характер его деятельности здесь представлен.
7
Вернувшись из недолгой рязанской ссылки, Петр жил замкнуто. Высокие опекуны устроили его работать по специальности – он занимался архивом московского метро. Довольно быстро он и там раскопал что-то интересное, и был немедленно отстранен от архивной работы и переброшен на обслуживание чисто технических задач. И через некоторое время он подал на инвалидность и на пенсию…
Он потихонечку спивался, и компанию ему все чаще составляли уличные алкаши. Это было долгое угасание. 14 ноября 1982 года, в день его смерти, хоронили Брежнева. Надо всем Союзом ревели гудки и траурные марши. Сама того не зная, страна отпевала и его, Петю – восставшего и сраженного своего зэка.
1995
Воспоминание о Давиде
1
В московском Писательском доме есть Дубовый зал. Высокий, в два этажа. Стены белые, панели и лестница на второй этаж – темные, они, наверное, из дуба и есть. Там в хрущевские времена Лев Кассиль собирал свои "четверги" не то "пятницы". Это называлось "устный журнал" или "встреча с интересными людьми". Однажды и я оказался среди "интересных" как преподаватель литературы, сочиняющий развеселые песни. И когда до меня дошла очередь, я и грянул на своей семиструнке:
Навострите ваши уши,
Дураки и неучи:
Бей баклуши,
Бей баклуши,
А уроки не учи!
Стяжал аплодисмент.
Затем из публики прозвучало:
– Хотел бы я учиться у такого учителя!
Кто это?
– Давид Самойлов, – объяснили мне.
О! Я был польщен. Тем более, что уже тогда я числил его в первых мастерах, уже выделял его из блистательной плеяды соплеменников, что делало честь моему вкусу в моих глазах. Сам Давид Самойлов! А не какой-нибудь там.
Я был ему представлен – и мы расстались, лет на пятнадцать. То есть видеться-то мы виделись, в каких-то общих залах или квартирах, но толком посидеть не приходилось. Когда мы познакомились, он был безусым, но это я знаю, а не помню, по тогдашним фотографиям знаю. А помню его только в усах. И когда в феврале 90-го года в том же Дубовом зале молча уселись мы с Городницким за необъятный поминальный стол, глянуло на меня с траурного портрета его молодое, любимое, но незнакомое мне лицо. И было мне странно, словно не Давида я поминал. И зал Дубовый был какой-то ресторанно-вокзальный, и совсем не уютный, каким он был при Кассиле.
2
Хотя нет, ну как же, виделись мы. У него в Опалихе, в просторном деревянном доме под Москвой – но плохо помню я этот вечер, это какое-то воспаленное мгновение среди тягостной осени 73-го года.
Говоря вообще, наша жизнь после 56-го года описывается формулой: веселье, впоследствии отравленное. Может быть, никто так не воплощал в себе эту смесь иронии-сарказма, веселья и горечи, как Толя Якобсон, Тоша – Давидов любимец. Вот эту-то взрывчатую смесь и выперли из Союза осенью 73-го года. Раскручивалось дело номер двадцать четыре о "Хронике текущих событий" – великий наш самиздатский бюллетень, регистратор повседневных советских мерзостей против свободной мысли, – и над Тошей как редактором и автором нависла неминучая каторга. Но жандармы особо крови не хотели и оставили Тоше альтернативу: Израиль. А тут и сына надо срочно и сложно лечить, а черт его знает, чем это кончится у нас, при таких-то обстоятельствах. И уехал Тоша.
А уж как не хотел!
Он и уезжал-то – упираясь всеми силами, до смешного. Нарочно опоздал к таможенному досмотру – и самолет улетел без него, но билет ему оформили тут же, на следующий рейс – и все-таки выгадал Тоша себе еще пару дней побыть дома. И вот в этот зазор мы с ним и нырнули туда, в Опалиху, к Давиду. Дымный был вечер. Пьяный. Так что не помню – в усах был Давид или без? Помню, что в тельняшке.
К чему я, однако? А вот к чему.
Давид Тошу любил, и понимал, что его отъезд – альтернатива лагерю. Это была причина уважительная. Отъезд, вызванный давлением более косвенным – ну, как выдавили Войновича или Владимова, – это Давид тоже понимал. Но эмиграции без видимого нажима не принимал. Все-таки русский интеллигент, да еще всю Отечественную прошел. Для таких понятие "долг перед Отечеством" – не звук пустой. По мне, так человек, сбежавший от брежневского режима, есть беженец. А по Давиду – беглец. Чувствуете разницу?
Сидели мы как-то в Пярну, у меня, мирно выпивали – и зашел разговор об эмиграции, и друг мой Володя как раз и высказался в том смысле, что, мол, бегущий от режима, даже если тот его и не подталкивает, все-таки презрения не заслуживает и уважения не утрачивает. Давид как взъелся на него! Прямо зверски. "И уезжайте! И уезжайте!" – кричал он в гневе и немедленно отправился домой. Он решил, что Володя говорит о себе и как бы выспрашивает индульгенцию на случай своего бегства.
Так мы и шли пустынным ночным городом: впереди – разгневанный Давид, безостановочно и величественно, как он всегда ходил, стуча тростью по лифляндским камням, а следом – уговаривающий я и чуть поодаль – тщетно взывающий Володя.
– Не собирается он никуда! – уговаривал я. – Наоборот: он три года отсидел за правду, имеет полное моральное право, а не едет!
– Вот и пусть едет!
– Да он не хочет!
– Нет, пусть едет, раз так говорит!
(Теперь я то и дело встречаю мысль: тот, кто тогда бежал от режима, был храбрее тех, кто оставался. Как будто режим – единственное, что можно любить на родной стороне.)
Потом Давид остыл и Володю простил. Даже карточку подарил с дружелюбной надписью.
3
Говоря о Давидовых корнях, все дружно поминают Пушкина.
Я тут пошел дальше всех:
В городе Пернове
Так я петь учусь,
Чтобы в каждом слове
Много было чувств.
Петь, насколь возможно,
Просто, без виньет,
Что довольно сложно,
Будучи поэт.Но балтийский воздух
Чист и честен так,
Что не даст и слов двух
Сочинить кой-как.
А в Пернове-граде
Ганнибалов дух
Слов не даст в тетради
Зря испортить двух.Здесь, душою тонок
И натурой здрав,
Жив прямой потомок,
Сам того не знав.
Точно как и пращур,
Ростом невелик,
Кистью рук изящен,
Боек на язык.А взгляните под нос:
Эти завитки -
Вылитая поросль
С предковой щеки.
И стихи он пишет
Пушкину под стать…Так что лучше в Пярну
Песен не писать!
В этом стишке все баловство и балагурство – от Давида. Недаром Андрей Вознесенский, съевший столько собак на рифме, каждый раз, говоря о Давиде, поминает эту знаменитую пару: "Дибич – выбечь". Навсегда потрясся старый наш авангардист этой лихой до наглости находкой.
Хотя сам-то Давид обожал декламировать другой пример, народный:
Поднимает мой бордовый сарафан,
Вынимает … моржовый с волосам! -
и заливался счастливым мелким смехом от полноты стилистического наслаждения.
Он, бывало, читает:
Нас в детстве пугали няни,
Что нас украдут цыгане.
Ах вы нянюшки-крали,
Жаль, что меня не украли.
Я говорю:
– Давид, почему это нянюшки – обязательно крали, то есть красотки?
Он, подумав:
– Это необходимо для благозвучия.
Мастер наш – с абсолютным слухом. Ему не режет. У меня слух тоже ничего. Но я не мастер.
4
Уж давно я слышал о граде Пернове (по-ихнему Пярну), как там хорошо, а главное – вот уж сколько лет, как туда переехал на жительство Давид Самойлов. А я и сам страсть люблю пожить на морском берегу, и так вот все и сошлось к тому, что летом 79-го года мы, всем семейством, как приехали в Пярну на все лето, так и еще подряд два лета провели, и потом наезжали.
В 87-м было и специальное приглашение:
Ирине и Юлику.
Приезжайте к июлику.
Подсядем мы к столику
И выпьем по шкалику.
А из московской кутерьмы
Пора бежать, как из тюрьмы.
Ведь говорят, что москвичи
Перековали на мечи
Все прежние оралы
(И "те", и либералы).
А здесь такая благодать,
Что неохота в морду дать,
Карая черносотенца.
Ну попросту не хочется!
Писано седьмого мая.
Между прочим, за "московской кутерьмой" следил, и очень внимательно. И дотошно обо всем расспрашивал приезжих, а особенно причастных, например Лукина Владимира. И суждения свои составлял не торопясь.
Приглашение было принято.
Визит состоялся и оставил след: