На Белой Шапочке в этот раз не было белой шапочки, а была и вовсе черная, правда, с серебристым отворотом. Одя, вырвавшись вперед, забежал спереди, отчаянно боясь ее потерять. Он тяжело дышал от бега и волнения.
– Это ведь вы? Я вас видел… – Он не договорил, пытаясь понять, она это или не она. Эта была вовсе не девушкой, а взрослой женщиной с нервным худым лицом. Но какие-то токи, которые улавливал Одя, напоминали ту первую Белую Шапочку. Она казалась столь же таинственной, благодаря сумраку и отраженному свету фонарей.
– Вы-то кто? – рассмеялась Черная Шапочка, разглядывая растерянное и смешное Одино лицо в малюсеньких очках и с пушистой енотовой шапкой на голове. Он казался подростком, "ботаником", как называют таких в школе – хилых и неприспособленных к жизни. – А, вы, наверное, мой ученик? – неуверенно спросила она. – Мой бывший ученик?
– Да, да, я ученик! – радостно подтвердил Одя. Он ведь и впрямь был вечным учеником – и по натуре, и в реальности. – Но я и сам преподаю. Рисование.
– Неужели? – теперь обрадовалась Черная Шапочка. – Значит, не зря я вас обучала? Пошли по моим стопам?
– Так вы художница? – догадался Одя.
Черная Шапочка взглянула с недоумением.
– А вы разве не знали? Вы учились в нашей студии или нет?
Одя предпочел не отвечать на этот прямой вопрос, а спросил, существует ли студия сейчас.
– Увы, ее закрыли! – ответила Черная Шапочка и вздохнула. – Живопись никому не нужна. Меня вот выселяют из мастерской… В течение месяца… Ума не приложу, куда деть картины…
Одя почувствовал, что встретил такую же одинокую душу, как и он сам, готовую поделиться горестями с первым встречным – реальным или выдуманным учеником.
– Давайте их продадим! – предложил он.
– Продадим? Кому? – рассмеялась Черная Шапочка, и даже довольно весело. – Это же не попса. Не мусор. Не инсталляции. Традиционные жанры – портретики, пейзажики. Разная мелочишка. Для плебеев – слишком замысловато, для галеристов – слишком просто.
– А посмотреть? – закинул удочку Одя.
– Хотите? И покажу! А что? Давно никому не показывала, а скоро отнимут мастерскую.
Она опять хрипловато рассмеялась. Смех был нервический. Видно, Черная Шапочка была в том состоянии, когда любое сочувствие принимается с благодарностью. А Одя искренне сочувствовал.
– Едем! – обрадовался он.
Но ехать не пришлось – мастерская располагалась недалеко от Чистопрудного бульвара – в одном из переулков Мясницкой. Пошли пешком. По дороге Одя спросил, как ее зовут.
– Фира. Для вас – Фира Семеновна. Так я и знала, что вы лжеученик. Хотя похожи на одного. Я даже начала вас вспоминать.
– Но вы тоже не та… но похожи, – оправдывался Одя. – А имя… Это от Глафиры?
– Нет. Я – Эсфирь.
Одя смутился, точно выведал какую-то страшную тайну. Его собственное имя было нейтральным и не выдавало национальной принадлежности. И отчество было нейтральным – Анатольевич.
– Я думал, таких имен больше нет.
– Каких?
– Таких красивых. Таких древних. Таких ветхозаветных. Я, как вы, должно быть, поняли, тоже еврей. Но у меня имя самое обыкновенное – Владимир. (Нет, нет, пел в его душе тайный голос, ты ведь не Володя, не Вова, не Вовка, ты Одя, а таких имен больше нет!)
– Тоже красивое имя, – утешила Фира. – Княжеское.
Они вышли на Мясницкую и свернули в Банковский.
– Не пугайтесь моей берлоги. Она в подвале.
Фира завела Одю в какой-то пустынный и по виду совсем нежилой подъезд. По шаткой лестнице они спустились вниз, в подвал. Фира открыла растрескавшуюся скрипучую дверь и включила свет, очень тусклый, какой-то зеленоватый.
– И эту развалюху у вас отнимают? – возмутился Одя, оглядывая обшарпанные стены с маленьким окошком наверху, которое, должно быть, днем почти не пропускало солнечного света. Холсты в беспорядке жались по стенам.
Черная Шапочка вертела в руках роковую бумагу.
– Вот, на днях получила. Извольте, мол, выселиться в течение месяца.
– Покажите!
Одя с чувством какого-то тайного узнавания почти выхватил из ее рук начальственную грамоту и, взглянув, присвистнул.
– Что вы? – изумилась Фира.
– Я точно чувствовал… Опять этот Акинфеев Р. И. Видите, кто подписался под распоряжением?
Фира, склонившись к бумаге, стала разглядывать крючок подписи.
– А-кин-фе-ев. Прочли? – торопил Одя.
– Вы его знаете?
В голосе Фиры звучала растерянность.
– Еще как! Это он подписал приказ об уничтожении Института старой и новой философии. А меня туда взяли аспирантом. Такое разочарование, Фира!
– Я понимаю, Володя. И институт этот знаю. – Она помедлила. – Там работали… некоторые мои друзья.
– Правда? – Одя обрадовался сквозь накатившуюся печаль. – Я, значит, не случайно спутал вас с Белой Шапочкой. Она плакала, когда сносили. Она, должно быть, была вашим прообразом. Намеком на то, что я вас встречу. Так бывает. Вот ведь и Ромео… – Он умолк, понимая, что его занесло. И продолжил тему Акинфеева: – Этот же Акинфеев значится в ведомости по зарплате в нашем Доме художественного творчества. Но его там в глаза не видели! Недаром Ксан Ксаныч просил запомнить его гнусную фамилию.
– Ксан Ксаныч? – насторожилась Фира. – Кто это?
В ходе разговора она повернула одну из своих работ лицом к Оде, и он увидел…
Должно быть, это был ее автопортрет, но в образе библейской царицы – с мерцающей драгоценностями диадемой на голове, в браслетах на руках и длинных серьгах в ушах. Но вокруг нее было что-то из другой реальности – облупленные стены, обтрепанные стулья, старый чайник на газовой плите… И все это сияло и переливалось в таинственной и значительной красно-коричневой "рембрандтовской" гамме. Это была библейская царица, оказавшаяся на каких-то жизненных задворках, угнетенная и замученная, но все равно излучающая свет и женственную прелесть…
– Я вас спросила о Ксан Ксаныче, Володя! Кто это?
Почему-то она зацепилась за это имя.
– Простите, Фира. Я засмотрелся. Не думал, что вы так талантливы. И еще вы… вы… прекрасны.
– Я вам гожусь в мамы, мальчик, – смеясь, сказала Фира.
– И в тетушки, и в сестры, и в племянницы. У меня никого нет. То есть есть, но так далеко, что словно бы и нет. Возьмете меня в родственники, Фира?
– Возьму! – снова рассмеялась она. – У меня тоже с родственниками напряженка. Вроде и есть, и нет. Чужие. А этот Ксан Ксаныч – ваш родственник?
– Это мой учитель, – серьезно сказал Одя и почувствовал тепло в груди. – Вот же он!
Он вытащил из кармана фотографию Либмана, подаренную придурком, которую всегда с тех пор носил с собой. Она его грела.
– Видите как… – Фира глубоко вздохнула. – Я ведь его знала… Давно. У вас, Володя, действительно интуиция… У него был друг… Но это совершенно не важно. Лучше я поимпровизирую на его тему.
Одя даже не успел выразить свое изумление, как Фира начала свое колдовское действо – работу над портретом Либмана. Она рисовала его, как в трансе, приплясывая и что-то напевая, но не веселое, а заунывное, протяжное. Учитель предстал на акварели сумрачным Богом, изведавшим все яды людских отношений, все хитросплетения лжи, все бедствия несправедливости, весь абсурд измен и ухода любимых. Он был мрачен, и вид его говорил, что больше всего ему хочется "закрыть лавочку". Да он и в самом деле уже начал свертывать небеса, как свиток, коснувшись рукой черно-белых грозовых облаков. И сами черно-бело-синие краски акварели разили, как молния, насквозь просвеченные скрытым таинственным электричеством.
– Я и не думал! – Одя опять запищал, потеряв равновесие. – Отдайте, отдайте мне, Фира! Я покажу Ксан Ксанычу, а потом вам верну!
– Можете не возвращать! – Фира сделала такой жест рукой, как улетающая птица крылом. И птице, и Фире ничего не было жаль.
– Да, я теперь понимаю, что вы его знали. И как знали! Но, Фира, он у вас похож скорее на другого человека…
– Игоря? – устало спросила Фира.
– Вы и Сиринова знали?
– В доисторические времена.
– Он сейчас в Москве… недавно приехал, – проговорил Одя, стараясь не смотреть, как меняется лицо у Фиры – вспыхивает, бледнеет, как она в волнении кусает губы…
И тут раздался звонок.
– Это он! – в ужасе проговорила Фира. – Я чувствую! Знаю! Я не возьму трубку!
– Возьмите же, Фира!
Одя подбежал к телефону, снял трубку и подал ее застывшей Фире. Она приложила ухо к трубке и с минуту молча слушала. Потом сказала звенящим голосом, зло и надменно:
– Я не хочу тебя видеть. Никогда. Ты слишком поздно обо мне вспомнил.
И повесила трубку.
– Это Сиринов? – спросил Одя, прекрасно понимая, что о таких вещах не спрашивают.
Фира не ответила, села на продавленный диван, стоящий в углу, и разрыдалась. Одя стоял рядом, не понимая, что делать. И сделал самое бестактное – задал вопрос, который его мучил:
– Фира, простите, но неужели вы от него ушли… из-за этой диссертации, которая… ну, которую ему не дали защитить?
– Кто вам сказал?
Теперь она и с Одей разговаривала зло и надменно.
– Ушла, потому что ушла. Потому что захотелось, поняли, глупый мальчишка? Кто в силах удержать любовь? Надеюсь, читали Пушкина? Надоел этот бесконечный сумрак. Надоело, что небо вот-вот упадет на землю.
– Да, мой Учитель – совсем другой, – вклинился Одя. – Он веселый, жадный до жизни, он эпикуреец по привычкам, хотя и живет очень скромно. Странно, что он одинок.
– До сих пор? – тихо спросила Фира, выглядывая из своего угла.
Одя встрепенулся.
– А вы… Вы, случайно, не та?..
Он смутился и замолчал.