После кухни иду в кладовую, куда свозят со всех отделений грязное постельное бельё и разную ночную и дневную мелочь. Весь этот хлам выкидывают в корзины. У каждого отделения своя. Моя работа заключается в сортировке. Работа как работа, но…
Подвальное помещение крохотное. Два окна - не окна. Узкие проёмы в проволочных решётках. А воздух можно взвешивать на напольных весах.
Помещение столь подвально, так утоплено в почву, что через эти щели видны лишь верхушки деревьев да кусок неба. В этом мелком пространстве царствует потолок. Потянись - и рукой достанешь.
Надеваю резиновые перчатки, беру мешок и начинаю сортировку. Простынь к простыне, подштанники к подштанникам. И всё отдельно. В зависимости от цели, для которой вещь предназначена. Отходы старого больного тела. Отработанное организмом, уже неспособным к саморегуляции.
Начинает кружиться голова. Неторопливо подступает тошнота. Но я уже давно привык к этому.
"Учись, Митенька, учись. Не пей, Митенька, не пей", - говорю я себе.
И тошнота проходит. Головокружение слабеет. Свёртывается…
Я продолжаю, не торопясь, размеренно. Сегодня белья много. В каждой корзине гора сырого, липкого, - словно заплесневелого, дерьма.
"Не пей, дорогой, и будешь профессором в Цюрихе".
Головокружение, отступив, оставляет в голове смуту, туман… туман… крутится, вертится… шар голубой, крутится, вертится над головой., светлеет…, медленно, нехотя отрывается от земли., ранним, зябким осенним утром…
Туман в моей голове и туман уже сжатых опустевших полей середины осени, ближе к её закату. Большое расстояние между ними. В целую жизнь.
Иногда вдруг взбрыкнет память, вынося на поверхность давно забытый сор.
Или замаячит на периферии одурманенных извилин картинка, фрагментик… Вынырнет… И тут же захлебнётся имя, отчество, фамилия… Бехам, он же Себальд, дорогой Ханс… Где он, твой чудесный источник, обращающий жизнь вспять? К её всегда прекрасному началу.
Дом для престарелых… Дом призрения… Призрение…
Копошатся, значит существуют. Вот и я шевелюсь.
Пошли пододеяльники. Раз, два, три… В один мешок умещается не более пяти. Скорей бы дойти до полотенец и салфеток.
Терпение…, терпение…
В правом виске появилась ноющая боль. Не сплошная. С подёргиванием. Сердце заходится, как разрезвившийся паралитик.
Понедельник… За два дня накопилось… Если это бельишко сразу не рассортировать и не вывезти, оно начинает жить собственной жизнью… Пора кончать…
Вышел на задний двор. Отдышался.
Двор заставлен бачками для мусора и пищевых отходов. В этом углу, при бачках, я курю.
За низкой металлической оградой садик для прогулок. В нём есть всё, как в обычном городском саду: дорожки, клумба, кусты невнятной зелени. Столики круглые, в окружении стульев. Такие выставляются в городских садах и парках в тёплое время года. У нас же они стоят независимо от времени и погодных условий.
В достатке имеются скамейки. Деревянный павильон весёленького незабудкового цвета. Есть статуя - юный кретин в заломленной кепочке. Ножка левая отставлена, ручки порхают:
"Станцуем?!"
Как здесь оказался и что делает, никому неизвестно. Забрёл как-то по мелкой надобности, да и застрял на вечной стоянке.
Осень. Конец сентября. День солнечный, тёплый. Короткое бабье лето. Но для жителей нашего Дома и бабье лето давно уже отшумело, отгорело и сгинуло. Оно так же далеко, как и день их появления на свет.
Завтрак давно закончился. Все три смены благополучно откушали. Ничего не разбив, не разлив и не подавившись. До обеда далеко. И садик не то что полон, но есть посетители.
Старичок-щёголь с подростковым темпераментом совершает круг за кругом по дорожке, идущей вдоль ограды. Решительно, целенаправленно. Куда торопится, не скажет никто. А он тем более. Каждый раз, проходя мимо, он кивает мне головой.
Три старушки сидят на скамейке. Лицом ко мне. Сидят тихо, не шевелясь. Куда-то смотрят. Их что-то заинтересовало. Они могут сидеть так часами. Кончился завод.
Два медбрата катят коляску с дамой почти в вечернем туалете. Её огромное тело колышется, поднимается и прёт из коляски, как тесто на опаре. Редкие блёклые волосики завиты. Локоны падают на лоб и закрывают маленькие розовые ушки с какими-то запонками в мочках. Она что-то радостно и счастливо лепечет. Детская улыбка не покидает её овечьего личика.
Медбратья - здоровенные мужики, больше похожие на портовых грузчиков, мрачно толкают перед собой коляску. На лицах уныние и обречённость. Столь полные, что не остаётся ни малейшего сомнения: Вера, Надежда, Любовь давным-давно покинули этих бугаёв.
Выгуливаются ещё несколько созданий. С виду уже нездешних. Выгуливаются аккуратно, осторожно, почти робко. Не жизнь, но и не смерть. Обморок… Глубокий обморок бытия.
Пришло время новой работы. Глажка белья.
Настоящий рай. Уютно, тепло, чисто.
Там, где чисто, светло… У нас в бельевой. И чаю горячего попить можно, и радио послушать, и с бельевщицей о погоде поговорить. Одним словом, рай. Что ещё надо?
Прямое бельё гладить нетрудно. Никаких тебе воротничков, отворотов, обшлагов, нагрудных и прочих карманов. Получается быстро, ловко и выглажено так, что сама бельевщица удивляется. Мужик вроде, а как гладит.
Не люблю я дамскую мелочь, кофточки, например, и прочую нательную дрянь. Одни складки да сборки. Попадаются и с кружевами. Не глажка - мука одна. Всё равно рай.
Мужские подштанники - хорошее дело. Бельё простое, без ухищрений. Пуговиц, правда, бывает много, особенно на ширинке.
Бельё ветхое, стиранное-перестиранное. Сколько ни гладь, не помолодеет. Как и здешние жители.
Я глажу и думаю о том, что моя жизнь заканчивается спокойно, без суеты. Что я пришёл на своё кладбище без опоздания. Пришёл пешком на собственные похороны.
Если бы ещё удалось прийти на собственные поминки.
И был вечер, и было утро. День какой-то. День без числа. У меня давно все дни без числа. А скоро не станет и дней.
Но я уверен, престареленькие мои, что я навсегда останусь Призрачно Ваш.
Эдем
"Аркадий, завитой, как юный вертопрах,
Внимает чтению Эфеба из Эпира", - прочёл Валера.
"Пожалуйста, ещё бутылку, - обратился Славик к официантке, - водочки", - добавил он, и глаза его увлажнились.
"Команчо!" - неожиданно на весь зал проревел Эдик. Спортсмен общества "Водник" засвистел и, вытащив из нагрудного кармана флейту, проиграл "Калинку".
Ресторан заполнялся жителями Петроградской стороны и приезжими с Крестовского острова. По деревянному помосту протопали ботинки нескольких мужчин и раздались звуки настраиваемых инструментов.
В залу вошли три дамы средних лет, полные крашеные блондинки в терленовых брюках. Они несли огромные охапки сирени, их напряжённо-счастливые лица лоснились кремом "Насьон". От запаха духов "Золотой месяц Лиссабона" Валера раскашлялся и проглотил часть нового опуса:
"От жизни мы ушли, забыли мы любовь…"
Дальше было что-то насчёт того, что пора бы и вернуться. Питательный крем "Насьон" излучал тепло.
"Команчо!" - завопил Эдик, чтобы привлечь внимание терленовых брюк, но те, усыпав свой стол сиренью, усердно и сосредоточенно поглощали осетрину, лангустов и чёрную икру. Вторая бутылка из-под шампанского с тихим, печальным звоном покатилась по бетонным плитам ресторанной залы.
"Цыплят-тобакко, мы будем есть цыплят-тобакко!" - прорычал Эдик.
"Женщина! - обратился он к блондинке в лиловом платье с брошью в виде новой модели танка "Т-34", - двенадцать порций!"
"Ком-м-анчо! Ты не умеешь играть в футбол. Главное - пас, Слав-в-ик, пас. Ни одного паса в этом году, ни одного. Ты - падаль, Слав-в-ик, ты - подонок. Ком-м-анчо!"
Вошли шесть биологов-генетиков, неся перед собой животы и белые манишки. Впереди них, рыдая, бежал молодой человек в роговых очках. Рыдая, он повторял:
"Двойная спираль. Попкинс-Гопкинс. Симпозиум молодых кур по вопросу венерических болезней".
Он так плакал, что всем стало его жалко. Три дамы, подхватив охапки сирени, попытались принять его в свои объятия. Но молодой человек, неожиданно энергично уклонившись от них, с двумя бутылками агдама исчез в кухне. Оттуда вскоре донеслись рыдания:
"Двойная спираль. Попкинс - Гопкинс".
Дамы оправились и заказали шампанское. Им принесли маленькую. За официанткой, сменившей лиловое платье на причёску Марии-Антуанетты, мужчина в строгом жёлтом костюме и сигаретой "Столичная" за ухом вкатил бочонок пива. В авоське у него болталось семь селёдок, вымоченных в белом вине. Мужчина насвистывал песню "Лада". Мы все пошли танцевать. Вечер был прекрасный.
В зале появился тощий бородатый субъект. В руках он нёс чистое бытие в виде вешалки, к которой женскими заколками была пришпилена атлантическая килька.
"О, кровли, жемчуга, бассейны темноты…" - пропел потрясённый Валера.
Чистое бытие прошло через танцующих терленовых дам и, усевшись в углу, стало пожирать самое себя.
"Без выпивки, - выдохнул возмущённый Эдик. - Комманчо!"
Биологи-генетики выдвинули на середину залы большой письменный стол и заказали рюмку коньяка и один птифур. Один из них строго сказал:
"Ванькин, Аннушка не твоя собственность, понял? Нельзя быть собственником, эгоистом. Это - достояние человечества. Человечества! Понимаешь?" - повторил он многозначительно и поднял один указательный палец вверх.
Челюсти академиков отвалились в знак полного согласия. Глаза их закрылись, и они уснули.
Ванькин уронил себя на стол и запел:
"Уйди, совсем уйди…, если ты общее достояние, я не хочу свиданий, свиданий без любви…"
Его всем было жалко.