64
Когда Сталина глухой ночью выносили из мавзолея, Ленин сказал:
– Ну что, усатый, долежался?
– Меня-то хоть выносят, как положено, – злобно огрызнулся Сталин. – А ты еще дождешься, лысый дурак: тебя отсюда ножками заставят выйти!
65
Раз открывает глаза Ленин, а возле саркофага – Господь Бог стоит.
– Ты чего? – спросил Ильич строго.
– Хотел наконец твою уголовную душу к суду призвать да в ад пристроить.
– Ты, батенька, слова-то выбирай, – обиделся Ильич. – А то привык там у себя… Какой я уголовник?! Я за счастие народное боролся.
– Так ведь завоеванное счастие не стоит и гроша! – ответил Бог.
– А у народа нету денег расплатиться. Я по справедливости решал, чтоб выбирали: или счастье, или – к стенке. И запомни: мы, марксисты, о душе не знаем ничего. Мозги там, печень, селезенка – это да. Но для текущих революционных нужд науки у меня их удалили. И теперь я совершенно чист. Любой возьмется подтвердить.
– Вот как? – сказал Господь. – Ну ладно, отлежись еще. Наверное, действительно не время…
Повернулся и ушел.
"И полежу, само собой! – сердясь, подумал вождь. – Пока я нужен, буду здесь. И до чего же это архитрудная задача – жить и работать для народа в мавзолее!"
66
Лежа в мавзолее, Ленин очень интересовался государственными делами и постоянно просил провести к нему телефон с вертушкой.
Вместо телефона к вождю по ночам подкатывали телескоп и через дыру в потолке показывали небо.
– Вот она, – с важным видом пояснял сопровождающий чекист, – открылась бездна, звезд полна.
– Неужто мы и туда добрались? И всюду диктатура пролетариата? Навсегда?! – шептал Ильич, глядя на редкие тусклые огоньки. И плакал – светлыми, старческими слезами. – Ступайте, товарищ, скажите им, что я невероятно рад. Пусть вас за службу наградят.
Был бесконечно добрый человек.
Добрейший человек из мавзолея…
67
В конце своих чучельных дней Ильич не раз с досадой говорил: "Нет, враки! Я за мавзолей нисколько не держусь, но истлевать, как все, – архиобидно!"
ЗВЕЗДНЫЕ МГНОВЕНЬЯ
(Из воспоминаний Крупской)
1
За три дня до смерти Ильич мне сказал:
– Я скоро умру, Наденька, я знаю. Расскажи мне что-нибудь хорошее.
Я сперва расплакалась, а потом, собрав волю в кулак, ответила:
– Ты будешь жить вечно!
– Какая же ты, Надя, подлая, – сказал Ильич с тяжелым вздохом.
До сих пор не понимаю: почему он на меня порой сердился?
2
Ильич держался молодцом. Никто бы не подумал, что часы его сочтены.
Он до конца шутил, пел песни, вспоминал, как с Троцким делал революцию…
Это теперь в памяти встает: средь балагурства замолчит вдруг, горько так посмотрит, да и скажет, как бы про себя: "Да, кашу заварил… Теперь не расхлебать".
Предчувствовал, предчувствовал, как видно, свою близкую кончину!
А мы – нет, мы ничего не замечали. Только дружно хохотали: мол, что́ каша – на всех хватит, наедимся до отвала… Кто бы знал!..
3
За полчаса до смерти наш Ильич вдруг стиснул мою руку и душевно так проговорил:
– Эх, Наденька, какая же я сука!
– Господи, да что ты! – начала я утешать. – Нет, сука – это я. А ты – наш вождь!
Он, бедненький, и согласился…
4
Когда Ильич почти совсем уж не дышал, он еле слышно произнес:
– Соратничков – в гробу видал!
Какая сила интеллекта! Даже это мог предвидеть!
А ведь сам (теперь-то знают все!), как говорится, был уже одной ногой…
5
В ту самую последнюю секунду, когда смерть его настигла, наш Ильич вдруг пукнул.
Или это он хотел сказать всем нам свое последнее напутствие, а в легких воздуха уже недоставало?..
Я узнавала у врачей, но они странно так смотрели, будто и у них весь воздух вышел…
Почему?
6
Через час после смерти наш Ильич вдруг приоткрыл глаза и тихо так сказал:
– А мавзолея мне – не надо. Так и передай. Я его Сталину хотел поставить, а тот – живучий оказался. Всю высокую идею испохабил.
Я Ильичу не поверила.
Наша наука утверждает: мертвые не говорят. И Сталин бы неверно понял…
7
Через неделю после смерти, когда Ильичу уже вынули все внутренности и могучие, тяжелые мозги, он вдруг запел "Интернационал".
Всем стало страшно, и тогда я, чтобы успокоить их, запела вместе с Ильичом…
Про жизнь совсем хорошую
Летун
Ближе к полуночи Цокотухов прыгал вниз с шестнадцатого этажа.
Прыгал каждый день, не пропуская.
И зимой прыгал, и осенью, и летом, и весной, и по субботам, и по воскресеньям, и когда был один, и когда баба приходила, и в хорошем настроенье, и в дурном, и поужинав, и натощак, и пьяный, и трезвый, и голый, и одетый, и на взводе, и не очень, и здоровый, и больной.
Вот как накатит что-то эдакое изнутри, так сразу на балкон и – вниз.
Очень любил Цокотухов это дело, даже пуще баб, и больше, чем поесть или покакать, или уж – восторг какой! – газетку почитать, особо вслух и по складам.
И вот однажды подловили Цокотухова, когда он на балконе появился, и кричат:
– Ты, мил паршивец, чем тут занимаешься?
– Как чем? – вроде и не понимает Цокотухов, сильно удивляясь, а ведь говорят с ним ясно, по родному, без интеллигентских матюгов, тут и любой дурак поймет, а этот, значит, корчит из себя…
– Да вот, – указывают, – что ты тут сигаешь? За каким таким рожном?
– А я не сигаю, – отвечает Цокотухов, нехороший, сразу видно, человек, на склоку так и нарывается. – Я, – говорит, – летать учусь.
Все начинают тут смеяться – прямо хохот. Вот и говорят, когда смешное отошло:
– Дурак ты, мил паршивец. Круглый идиот. Да кто ж так учится летать? Ты посмотри, какая высота! Шестнадцатый этаж – убьешься!
– Да? – удивляется им Цокотухов. – До чего вы умные… А я-то думал – всё равно. Ведь я ж пока учусь. И вдруг – такая высота…
Назавтра Цокотухов снова прыгнул вниз с шестнадцатого этажа.
И ничего – разбился.
А предупреждали!..
Анатомия слуха
Вот разбился Цокотухов, и у него прорезался слух.
Стал он слышать всё на свете: и как у соседа в животе по пятницам бурчит, и как обсчитывают в Магадане, и как кузнечики зимой стрекочут, и как щебечут птички средь аймака Мандал-Гоби, и как любовники друг другу слова нехорошие, потому как одинаковые, говорят, и много еще всего разного стал слышать, но не в этом дело.
Прорезался у Цокотухова особый слух – музыкальный.
Вот разбился Цокотухов, и враз потянуло его не то на мандолине, не то на рояле, не то на кишках бычачьих играть – спасу нет, как хочется, и слух ведь есть, талант, поди, а ни на чем играть не может – не умеет.
Попробовал там, подловчился сям – один хрен, не идет мотив, хоть тресни.
Стал печальным Цокотухов – страшно посмотреть.
Картинка не для слабонервных.
Тут один умник подвернулся, отставной интеллигент.
Вот подвернулся этот умник и душевно говорит:
– Я научу. Ты – что? Ты пальцами тренчишь, а это, знаешь, хлам. Концами много не начешешь. Тут тебе не баба, тут, брат, слух. А слух – чего? Он весь в нутре. В душе сидит. Щебечет и поет. Вот пукнешь – это слух идет, но только грубый. Понимаешь?
Цокотухов очень даже понял и расцвел.
И, чтобы всей душой играть, и, чтобы слух пошел куда как тонкий, прямо ангельский такой, любезный сердцу каждого, взял Цокотухов в магазине импортный кларнет и прямо у прилавка его съел.
И стал душой на нем играть, мотивы так и полились, в натуре – слушать бы и слушать, детям до шестнадцати – как раз.
Короче, обалдение и счастье на века.
Тут прибежали отовсюду, стали громко хлопать, удивляться – дескать, надо ж, отыскался самородок, вон какие ходят среди нас!
А после – новый умник подвернулся, застарелый друг людей, плешивый монголоид, и бесцеремонно говорит:
– Да как же так? Ты как играешь, помесь чучела с футболом? Ты же съел кларнет! Ты должен архипомереть, а не играть. Тебе ж там всё разорвало!
– Да? – удивляется ужасно Цокотухов. – А я думал: ежели душой, то всё равно, куда засунуть. Лишь бы к ней, к душе, поближе.
– Ты анатомию учил? – а это уж другие тоже начинают, от ума большого начинают, у нас самый умный, как известно, образованный народ, за депутатов голосует.
– Нет, – отвечает Цокотухов, а в натуре-то играет разные мотивы, сукин сын. – Слух у меня. Ведь я ж пока учусь. А вот – такая анатомия… Не знал.
И он опять им заиграл.
И ничего – порвало у него там всё, что есть, внутри, кишки наружу.
А предупреждали!..