"Гулливер" по-исландски
В первый день, когда я приехал сюда, меня охватил страх. Часы не показали еще и четырех после полудня, а солнце уже давно село. Они тут зажигают уличные фонари уже в 2.00 - 2.30, и в то короткое время, пока солнце еще светит, цвета какие-то блеклые, как на старой картине.
Вот уже пять месяцев, как я путешествую здесь, один, с рюкзаком за спиной, смотрю на снега, фиорды и лед. Мир здесь полностью окрашен в белый цвет, а ночь - черная. Иногда я должен напоминать себе, что это всего лишь путешествие. "Смотри, - говорю я, - лемминг!" и заставляю себя достать камеру. Но сколько уже можно фотографировать? В душе я чувствую себя изгнанником.
Я дышу паром на свои толстые перчатки, это по идее должно отогнать холод. Но холод ждет своей минуты, и как только пар рассеивается, он снова возвращается. Холод здесь - это не то, что холод у нас в Израиле. Это холод, который даже не связан с температурой. Это хитрый холод, который проникает в тебя и замораживает изнутри.
Я продолжаю идти по улице. Слева - маленький освещенный книжный магазин. Уже полгода я не читал книг. Я вхожу в магазин, здесь мне тепло и приятно.
- Простите, - спрашиваю я, - у вас есть книги на английском?
Продавец, кивает головой и продолжает читать газету с нелепыми буквами. Я не спешу уходить. Прохожу между полками с книгами. Смотрю на обложки книг. Вдыхаю запах свежей бумаги.
Внутри магазина возле одного из стеллажей стоит монахиня. Со спины она на мгновение выглядит, как смерть из фильмов Бергмана. Но я собираюсь с мужеством, подхожу к соседнему стеллажу и украдкой бросаю на нее взгляд. У нее худое и красивое лицо. Очень красивое. Книгу, которую она держит в руке, я знаю. Я определяю ее по картинке на обложке. Она возвращает книгу на ее место на полке и поворачивается к другому стеллажу.
Я спешу достать книгу с полки. Том еще хранит тепло. Это "Гулливер", "Гулливер" по-исландски, но все равно "Гулливер". Обложка книги напоминает издание на иврите. У нас было такое дома. Я думаю, что мой брат получил его от кого-то в подарок.
Я плачу в кассу продавцу, который настаивает, чтобы завернуть мне книгу в подарочную упаковку. Он приклеивает на цветастую упаковочную бумагу розовую ленту и лезвием ножниц закручивает в колечки ее конец. Собственно, почему бы и нет? Это подарок себе.
Выйдя из магазина, я спешу разорвать упаковочную бумагу, снимаю рюкзак, прислоняю его к фонарному столбу, усаживаюсь прямо на заснеженный тротуар и начинаю читать. Книгу я хорошо знаю, и даже, если забыл в ней что-то, картинки сразу напоминают мне. Это та же книга, те же слова. Даже если я и додумываю что-то из них. "Гулливер" на исландском - это все еще "Гулливер", книга, которую я ужасно люблю.
От большого волнения я начинаю потеть, это первый раз, что я потею с того времени, как приехал сюда. Я снимаю тяжелое пальто и влажные перчатки, в которых мне трудно переворачивать страницы. Первые два романа просто великолепны, да и от третьего я получил огромное удовольствие. Но, без сомнения, последнее путешествие - самое захватывающее. Эти благородные гуигнгнмы, на которых я всегда хотел походить. Когда Гулливер был вынужден покинуть их и вернуться к людям, я не мог удержаться от слез.
Когда я дочитываю книгу, то замечаю, что уличный фонарь уже не горит. Холод уже давно перестал мешать мне. В свете фар проезжающего автомобиля я вижу рядом с собой личность в черном. Она поворачивается ко мне. Это она - ошибиться невозможно - коса, костлявое лицо. Со спины она на мгновение показалась мне настоящей монахиней.
Кохи 2
Циона выпускают через две недели. Он уже пригласил нас на вечеринку к себе в кибуц. Кохи посоветовал мне придумать какой-нибудь предлог, чтобы не ходить. "Все кибуцники - каннибалы, - нес он чушь по своему обыкновению, - они там без разбора едят один другого. Если бы они не были такими скрытными, это давно бы уже выплыло наружу. Тебе только не хватает, чтобы кто-нибудь из них, подпив, вообразил, что ты - секретарь кибуца, который достал его дежурствами, и - бац! - ты уже находишься в желудке какого-нибудь жирненького мапайника.
После инцидента в Южном Ливане Кохи стал просто невыносим. Чего стоит один только случай с этим письмом командиру батальона.
Первые недели после той истории в Ливане Кохи обычно слонялся по территории базы, засовывая и вынимая из дырки в голове палец, и кричал: "Я умер, вот это да… Я умер". Повар Шломо, когда увидел его, упал в обморок, а потом подал командиру роты рапорт по форме 55, в котором написал, что не может служить в одном подразделении с трупом, поскольку из рода коэнов. После того, как комроты Акива немного успокоил Шломо и потребовал от Кохи прекратить его штучки, тот подал официальную просьбу командиру батальона с требованием, чтобы его признали погибшим в бою, и в этом статусе освободили от нарядов и дневальства.
У комбата Амихая, когда он прочитал просьбу Кохи, чуть крышу не сорвало. Он написал на Кохи рапорт начальству о неподчинении или что-то в этом роде. Дисциплинарный суд выписал Кохи четырнадцать суток гауптвахты, и тогда его совсем понесло: "Ты не знаешь, с кем ты связался, у меня есть кореш - писатель, ты еще заплатишь за это". Йони-сержант и я должны были почти силой вывести Кохи из зала суда, до того он разошелся. Комбат Амихай попросил меня сообщать ему обо всех странностях в поведении Кохи.
Два дня спустя, как его выпустили с гауптвахты, Кохи намазал джип разведотделения арахисовым маслом, утверждая, что это собьет с толку верблюдов противника. Амихаю я об этом не сказал ни слова. Мне что, нужны проблемы? Кохи может сделать так, что и мое имя будут писать с ошибками.
Сегодня он печально рассказал мне, что от имени взвода послал венок с черной лентой родителям Меира-бухарца. "Я так по нему скучаю", - прошептал он и смахнул набежавшую слезу.
- Но Меир ведь не погиб, его только признали негодным к строевой. Сегодня он возит какого-то штабного подполковника, - напомнил я Кохи.
Но тот отказывался утешиться.
- Прекрати плакать, Меир жив, - я с силой потряс Кохи за плечо.
- Ну, жив он, жив - и что? - всхлипнул Кохи подавленно, - было бы гораздо лучше, если бы он погиб тогда в Ливане. Штабной водила, - процедил Кохи с презрением. - У этих бухарцев нет ни капли чувства эстетики. Тебе нужно было придушить его до того, как пришел БТР, чтобы забрать нас.
- Кохи - это сокращенно от чего? - попытался я сменить тему беседы.
- Кохи - от Кохава. Мои родители всегда хотели девочку, - Кохи действительно переключился. Он закрыл глаза и уселся поудобнее. Я почувствовал, что он собирается запеть. Иногда он ведет себя так. Вообще на него сильно действуют арабские фильмы.
"Я не был любимцем отца -
Он меня бил без конца.
При виде сынка он кричал -
Извращенец о дочке мечтал…"
Я уже знаю, что его песни затягиваются более, чем на час, а в середине он еще и танцует. Я больше не мог этого выносить и отправился к Акиве поговорить о переводе. А он показал мне заметку в газете, где писали о Ционе, который был объявлен пропавшим без вести. "Исчез, будто его земля поглотила", - прошептал Акива и многозначительно подмигнул мне. Я пошел в нашу палатку и завалился на койку, как был - в одежде и ботинках. Укрылся одеялом и закрыл глаза, пытаясь заснуть.
Ночью я снова увижу во сне, как Кохи вступает в Иностранный легион, а все алжирцы проходят гиюр и переезжают в Израиль. Всегда одно и то же.
Из серии "Ивритская проза"
Моторизованный патруль
Самир вел джип, а Халиль, отец Мухаммеда, сидел рядом с ним, держа наготове автомат, стрелявший гранатами со слезоточивым газом. Я и Фатима сидели сзади. Мы ехали медленно, улица была тихой.
- …Слишком тихо, эти вонючие израильские солдаты что-то готовят, - сказал Халиль.
Как бы в подтверждение его слов с одного из домов слетел строительный блок. Самир резко затормозил, и блок рухнул на капот автомобиля. Краем глаза я успел заметить, как за парапетом одной из крыш мелькнула каска солдата, который сбросил камень.
- Халиль, это оттуда, - показал я на крышу, с которой был сброшен блок.
- О кей. Ты и Фатима возьмите его, но помните, что сказал Мухаммед - я не хочу еще одного убитого израильского солдата. Газетчики только того и ждут. Еще одна комиссия по расследованию - это самое последнее, что нужно нашей хамуле.
Фатима и я осторожно поднялись по лестнице, ведущей на крышу. Там мы увидели перепуганного израильского солдата. Он был совсем ребенок - приблизительно лет двенадцать. Он попытался спрятаться за бельем, развешенным для просушки. Фатима приблизилась к нему и ударила его дубинкой по лицу. Он упал, обливаясь кровью.
- Я ничего не делал, я люблю арабов, Богом и Торой клянусь, да здравствует Ясир Арафат, будь прокляты сионисты, - испуганно выпалил он.
Фатима принялась ожесточенно пинать его ногами.
- Минуту назад сбросил на нас блок, чуть было не раскроил мне череп, а сейчас что - вдруг полюбил арабов, а, засранец?!
- Оставь его, - сказал я, - он всего лишь ребенок.