Вскоре майор Еремеев вступил в Москву. К тому времени враг уже был напуган смертельно. Он скрывался от правосудия в подземном дворце из железа, внутрь которого вел всего лишь один ход, но зато имелось множество потайных выходов. Днем и ночью гудели электрические провода, вспыхивали лампочки. Глухонемые диспетчеры принимали и передавали сигналы. Слепые механики конструировали машину, которая могла бы пожирать будущее. Сталин неумолимо обрастал кольцами лет. Уже семьдесят три насчитывало их тело его, и безглазый косец мерещился ему в каждом предмете. Как мучился он страхом смерти! Даже в полночь, когда все люди спали, его не мигающие от ужаса глаза по-совиному горели, будто бы среди черных ветвей. Три стены он воздвиг вокруг себя. Первую составляли обманутые, они выедали в хлебе мякиш, пили кипяток и носили передачи. Вторую составляли обманщики, они разворачивали бутерброды, пили кровь и носили синие галифе. И третью - собаки с человеческими именами. Они носились по всему дворцу, размахивая огромными, подобными змеям, хвостами. Попадались среди них и с львиными гривами, и с тремя головами - у этих последних кончики красных языков, свисавших из раскрытых пастей, обычно слипались. Стало ли страшно майору Еремееву? Ни чуточки. Было ли трудно майору Еремееву? Неизреченно. Но на то и был он майор, на то и горели в малиновых уголках его воротника майорские ромбы, чтобы прорвать все круги оцепления, и там, где майорство его спотыкалось, приходило на помощь отцовство.
С обманутыми (шепотом):
- Слушай.
- Что?
- Дай пройти.
- Не-е.
- Что "не", что некаешь, дурак…
- Что? Обзываться? Так я живо…
- Да тише ты. Передачи носишь?
- Ну…
- Я пронесу.
- Да нельзя мне, пойми.
- Что "нельзя", давай показывай, что у тебя?
- Да вот иголка, яичко…
- Больше ничего?
- Заварочки немного.
- И все? Бедно живешь.
- Что?! Агитируешь? Я, знаешь, быстро отправлю, куда следует.
- Да ладно тебе. Водку пьешь?
- Ох…
- Что заохал, пьешь или нет?
- Пью, мил человек, пью.
- Пропустишь, тогда дам.
- Ох… искуситель.
- Да что ты боишься? Живет хужее собаки, чай пустой пьет, кукишем хлебным закусывает, а еще боится.
- Опять за свое? Опять агитируешь? Сейчас сообщу, кому надо.
- Да погоди ты. Скажи лучше прямо, за водку готов пропустить?
- Готов. Готов, милый человек. На все за нее готов.
- Тогда забирай и будь здоров.
- До свидания, папаша… постой ты, совсем забыл, как с передачкой-то?
- Ну, суй сюда… да не пей хоть на посту, дождись смены.
- Отстань.
- Засудят же.
- От-стань, говорю, идешь и иди. Эх, все равно пропадать.
Так миновал я первый пояс обороны Москвы. Дальше стояли отборные части. С этими разговор короткий.
- Кровопийца!
- Чего… ах ты, старый хрен! Я думал, свой кто зовет. Да я тебя, батя, за "кровопийцу"… Эй, Андропов!
- А у меня гостинец.
- А ну покажь какой? Андропов, принеси-ка, голубчик, свеженьких газет.
- Ты, душегуб, только и знаешь, что кровь пить, а вот кока-колы не хочешь?
- Отец… ты шутишь… настоящая кока-кола?
Оставался третий пояс, где человеческой власти приходит конец и начинается царство собак. Они рычали, носились поодиночке и парами, как в упряжке, высматривали что-то вдали. Иногда, чтоб лучше видеть, одна становилась передними лапами на спину другой. Едва я появился, вся свора кинулась ко мне. Впереди, стуча лапами, скакало трехголовое чудовище, склеенные слюной языки высунулись красным трезубцем. На мгновение они разлетелись, задев о камень, но тут же стрезубились вновь.
- Не меня! Не меня! Того, кто пропустил! - только и успел крикнуть майор Еремеев, чтобы хоть на мгновение наполнить оторопью собачьи извилины, а уж как этим мгновением воспользоваться, тут его учить не надо было.
"А в самом деле, кто пропустил?" - сверкнуло внутри собачьих морд.
- Синие штанины - вот кто!
"Синие штанины… Расставили ноги, что ли?"
- А за что пропустили-то, главное.
"Совсем запутались. Синие штаны ни за что не пропускают. А за что пропускают, стало быть…"
- За кока-колу!
"Но это же… Валютная операция! Идеологическая диверсия!! Гау! Хав!"
Все сразу наполнилось радостным лаем. Псы знали отлично, что это, а знать на отлично - страшно рррадостно. Ррррр!
Майор Еремеев проводил глазами свору, пока она не превратилась в еле различимую точку, и тогда приблизился к заветной двери - был Еремеев у цели. Дважды подпрыгнул и на третий раз сорвал зубами провода. Болтались проводочки низко-низко, разорванные да перегрызенные отцовской любовью (ибо уж тут-то точно действовал отец, никакого майора на это бы не хватило, все, покончено с майором было). Отдернул он шторку и невидимый, из темноты, припал к дверному стеклышку. И за много лет впервые улыбнулся отец Еремеев. Сталин в этот миг как раз пробегал возле самой двери - играл с двумя своими собаками, бегал с ними наперегонки. Когда собаки поравнялись с дверью, увидел я на хвостах у них звезды: генерал-лейтенант и генерал-майор. Потом втроем стали ходить на четвереньках, доходят до одной стенки, разом поворачиваются и идут назад шеренгой, как на параде. Сталин посередине и так же точно, как они, лает, головой при этом крутит своей усатой, довольный. Вдруг вскочил:
- Владимир! Николай! (Так собак звали.) Зажгите свечи, все. Ты, Владимир… - И собака в генерал-майорском звании уже стала смирно, но Сталин умолк и после продолжал сам с собой: - Почему мне так темно всегда - вон там? - И указывает прямо на меня. - Я ненавижу его, этот темный угол, он всегда останется темным, как его ни освещай. Там может притаиться смерть моя, и никто не увидит ее. О, как мне страшно, собачки мои. Там во тьме стоит он, уже крылья ледяные расправил, глазищи-демоны выкатил, волос седой вздыбил, шрамом лицо препоясал. (Да что ж это! Это ж мое, Еремеева-отца, точное опознание… Неужто видит, дьявол?) Ох, собачки мои, буди, буди! Явится муж ко мне… ("Уже, - смеется отец Еремеев, - уже здесь".) Владимир, что с моей машиной? Что слепые механики?
Собака Владимир только вильнула хвостом, и Николай, генерал-майор, хоть неспрошенный, тоже хвостом завилял. Докладывают: так, дескать, и так.
- М-м, - сказал Сталин, - м-м, - и сел в огромное кресло, установленное против зеркала, чтобы смотреться можно было, одну ногу согнул, другую вытянул. - А ну-ка, на кого я сейчас похож?
Собаки побежали выдергивать из большой резной рамки на стене фотокарточки - имелось в той рамке много разных - и, держа в зубах, показали, каждая свою.
- Что, Николай, ты принес? Совсем дундук? Какой Суворов - Суворов утром был… пошел! А ты как, Володя, думаешь? Ну что ж, это хорошо ты сказал… на маму. Точно, дружок, я сейчас вылитая мама. А теперь на кого? - Переменил позу. Собаки только бросились снова за карточками, как он потребовал для себя других игр: - Полижите меня.
Распахнули песьи лапы френч на нем, спустили шаровары до колен - был, значит, по-домашнему, в шароварах, - а пока спускали, он в зеркало вперился, приговаривая:
- Ну разве ж я старик, ну разве ж я старик?
Стали псы лизать его - грудь, шею, а он разомлел, совсем раскинулся перед зеркалом:
- И пах… и пах мой влажный не обижайте уж. Ох, как хорошо… собачки мои… как хорошо мне, я кожный больной, хроник… только не заслоняйте, любоваться желаю…
Нализались псы досыта до отвала всех гадостей его, всего урожая его - рыгать стали, а он остановки им не дает:
- Давай еще, песики-собачки мои, - и все тут. Наконец усладился. - Стоп! - сказал. Уже суровый был. Весь красный. - Пошли вон! Мне надо обдумать мысль.
Когда собаки убежали, Сталин подкрался к шкафчику, вроде аптечки, и, оглянувшись, открыл его ключом. Там был истукан небольших размеров, то ли восковой, то ли из каленого железа. В самой же аптечке все теплилось светом. И начал он колдовать перед истуканом своим. Извлек, значит, из тайничка тушку крысиную. Разрезал ее, потрошки вынул и при этом глупости бормочет, тушку бычком махоньким называет.
- Ты кумир мой миньятюрный, - говорит, - так тебе и бычок мой миньятюрный. Прими от меня жертву. Вот сердце бычка, вот печень, вот нить пищеводная.
Держит в пальцах и сжигает - творя такую молитву:
Как ты мне помог с народом с этим расквитаться,
Как мы его с тобой, а? Оба молодчаги.
Всю страну вдвоем сгубили, ай да Роги-Ноги,
Всех, кто был, расколотили, сделали убоги.
Роги-Ноги ненаглядненький мой,
Роги-Ноги, не расстанусь с тобой.
Вот кому я учился,
Вот кому я трудился,
Роги-Ноги, не оставь-ка меня, не брось-ка,
Твою служилу усердную, Сталина-то Иоську.
"Ну, отец Еремеев, час твой пришел".
Руки раскинул я прочь далеко и, как крест, перед ним возник.
- Людоед! Людоед!
Сталин смотрит на меня, и не шелохнуться ему. Только улыбнулся. Я придавил дыхание в груди и громогласно - вот секунда, ради которой я жил на этом свете, - изрек:
- Я отец Еремеев. У меня седые виски. Я бежал от людей, но теперь конец. И мое имя теперь Звезда Возмездия. За Дочу, за Елену Ивановну, за старого солдата, которого я встретил в Истре, за квартиру (за которую пострадал так жестоко) правосудие сейчас же совершу.