Владимир Прокофьевич Некляев - Лабух стр 6.

Шрифт
Фон

Я посмотрел на одного, на второго - мужикам на двоих лет сто, а то и больше. Дети где–то, внуки… Как–то ведь прожили они эти годы, чем–то занимались, о чем–то думали, что–то понимали, должны были понимать… Что же случилось, что свинтилось во времени? До слома, до идиотизма…

- Пошли на хрен. Сдайте в милицию, отморозки. Из него, может, порешили кого–нибудь. Найдут у вас - посадят.

- Порешили, так порешили, посадят, так посадят, - без эмоций сказал фикусолюб, снова прогремев бутылками и запихнув под них пистолет. - Посидим, отдохнем.

Я подвинул топор по столу.

- Возьми, набор будет. Больше дадут, дольше отдохнешь.

Фикусолюб взял топор, сунул в сумку. Пустые бутылки, пистолет и топор - еще тот набор. Если их милиция возьмет - долго будет думать. Или долго бить.

- Эй, профессор!.. - толкнул Игоря Львовича асимметричный. - Мы в академию, слышь?.. Подгребай, как проспишься, профессоршу тебе оставляем.

Игорь Львович покатал голову на столе и слабо промычал.

- Не слышит, - сказал фикусолюб. - Оттяпал ты ему уши с башкой… - Он взял допитую бутылку, высосал из нее последние капли - и оба они подались в прихожую. Там потолкались, побубнили между собой, асимметричный раздраженно бросил: "Так в задницу засунь, если трусишь!.." - и еще пару минут потолкавшись и погремев бутылками, бомжи, наконец, ушли.

Игоря Львовича, который мычал и слюнявился, я потащил, ухватив под мышки, в его комнату, толкнул спиной и тем, чем спина кончается, дверь, но она не открывалась. Я толкнул сильней, ударил ногой, раз и второй…

- Пошел ты!.. - пьяновато взвизгнул за дверью женский голос. - Топором он размахался, надо мне!

Как затасканный блядун, я сразу все понял, да и что тут было понимать: "профессорша". Размякшего и расплывающегося Игоря Львовича держать было трудновато, я опустил его на пол.

- Откройте, его бы спать уложить!

Услышав незнакомца, за дверью чуток помолчали.

- Кого его?

Тембр голоса, к моему удивлению, вдруг опустился с визга до почти нормального.

- Игоря Львовича, кого еще…

- А, Игоря… А ты кто?

- Сосед.

- Какой сосед?.. Который принес минет?

На это у меня не нашлось достойного ответа.

- Соседский сосед, вам не все равно?..

Грузно прошлепали по полу босые ноги, повернулся ключ в замке - мой голос всегда вызывает доверие у женщин.

- Мне все равно…

Она потянула на себя дверь, я наклонился над Игорем Львовичем, оглянулся, куда и как удобней его волочь, и оставил хозяина на полу…

В живописи я небольшой знаток, но Рубенс…

О, Рубенс!

Во весь дверной проем предстала передо мной животастая, с выкаченными на живот и плашмя на него брошенными жерновами грудей, во все стороны обвисающая мясом, необъятная, бело–голубая в наброшенной сети розоватых прожилок, грандиозная, с головы до ног голая и с ног до головы устрашающая баба. Да, я увидел именно бабу, бабище, а не женщину, потому что только из грудей ее можно было слепить пару совсем не худеньких девиц, и устрашающую не потому, что некрасивую, я вообще не знаю, что такое некрасивая женщина, а устрашающую через открытую, бесстыдную демонстрацию природной силы и животных инстинктов, которые - в поисках случая обнажиться - блуждают в каждом из нас, только все мы кто больше, кто меньше научились их в себе припрятывать, таить, как требуют того выработанные нами условности, воспитание, правила цивилизованной игры самцов и самок, которые выдумали, будто возвысились над инстинктами, над природой - дикой, первобытной. Здесь же даже не то что нарочно, вопреки правилам и условностям ничего не пряталось и не таилось, здесь натурально, естественно не предполагалось, как того не предполагают звери, будто что–то нужно скрывать, и из этой горы живого, бело–голубого мяса выпирало, напирало на меня все, чем это гора была и чего она жаждала. Выпирали и напирали ее груди, плечи, живот, ноги, на которых могла бы держаться империя, выпирала и напирала вся ее бесстыдная сущность - и не из–за того, что баба эта, циклопическая матерь всех женщин, была пьяная, нет, она была пьяновата, но не пьяна, и почти бесцветные, едва потянутые серым ветром глаза ее на продолговато–круглом, чуть рябоватом лице оценивали меня, мое потрясение, ошеломление мое так, как должно. Она почувствовала раньше, чем я сам это понял, мгновенно возбужденного ей и готового к случке самца, и уловила раньше, чем я сам его учуял, запах желанья. Возможно, ничего бы этого и не случилось, и не удивился бы я так, потрясенный, до ошеломления, ибо в памяти моей были не только музейные полотна Рубенса, были картины живые, начиная от Бычихи у расколотой вербы, которая и вспомнилась сразу, но к Бычихе здесь многое добавлялось… С вершины бело–голубой горы срывалась по ее нависающим склонам, косматилась и пенилась в расщелинах ее и долинах, падала к самому подножью насыщенно рыжая, ослепительно блестящая волна волос, толстенно заплетенная в косу. К возвышенности Живота по долине Грудей она стекала рыжей рекой, впадала в такое же рыжее, прикрытое возвышенностью Живота, озеро Лона, откуда - между мраморными опорами империи - сужалась в падающий ручей и брызгалась рыжиной в подножье… Кобыла!

"И–го–го!.." - заржала она… Нет, мне не почудилось… Повернувшись и перекинув за спину рыжую волну косы, которая повисла на необъятной заднице и хвостом замоталась между башнями ног, она, проминув кровать, протопала к столу у окна, уперлась в край стола руками, наклонилась, расставляясь и прогибаясь так, что живот ее почти касался пола, глянула на меня из–под мышки - и по очереди стала отводить в стороны и назад, поднимая и опуская, ноги: "И–го–го!.. И–га–га!.. И–го–го!.."

В детстве моем был сиротливо одинокий, вечно слюнявый и вонючий, заговнюченный Жорка Дыдик, занимавшийся этим и с козами, и с телками, и с кобылами. С ним, придурковатым, а к тому же эпилептиком, никто и ничего не мог поделать, да и в голову по тем временам никому не приходило, что он скотоложник и на него есть закон. Никому не нужный, он, тем не менее, естественно вписывался в нехитрый быт людей на окраине цивилизации, где его отовсюду гнали, швыряя в спину палки и камни, избивали в кровь, если ловили при скотине. Однажды я нашел его за хлевами почти неживого, отволок к реке, отмыл… Сам я никогда не видел, как он это выделывает, мне хотелось увидеть, и я попросил: "Жорка, возьмешь меня с собой, покажешь, как оно с кобылой?.. Я тебе фонарик за это дам, почти целый…" Придурковатая ухмылка расплылась на его лице, и он согласно, по–заговорщески кивнул: "С козой покажу…"

Назавтра он сам меня нашел: "Давай фонарик!.."

Белая коза, навязанная на лесной опушке, подпустила к себе Жорку без никакого испуга. Он скормил ей немного капустника, ухватил за рога, вщемил козу передом, задрав ей голову, между двух березин и приладился сзади… Взад–вперед покачался с минуту, подергался - и все… Мог и не втискивать козу между березин, потому что она как стояла вяло и спокойно, пока Жорка дергался, так равнодушно взглянула на него, когда он застегнул штаны, бэкнула и пошла себе пощипывать траву…

Я был несказанно разочарован, я ожидал захватывающего, неописуемого зрелища, да что возьмешь с придурка и козы?.. Мне жаль было фонарика, хоть и поломанного…

Жорка Дыдик закончил свою жизнь под копытами кобылы. Прилаживаясь к ней в конюшне, он соскользнул с жерди - и подкованная кобыла разнесла ему черепок. Я не видел этого, только слышал… Поп не позволял похоронить Жорку на кладбище, некому было попа очень уж уговаривать, и Плытковские, хозяева кобылы, закопали Жорку где–то в лесу. Поближе к зверям…

"Так как оно, Жорка, с кобылой?.."

"И–го–го!.. - поджидая, поднимала и опускала она то одну, то вторую ногу, пошевеливала крупом и помахивала хвостом. - И–го–го!.."

Ах ты, скотина!.. Ты возжелала, течка у тебя, кобыла, ты подзываешь жеребца?.. И ты думаешь, позволяешь себе думать, что я и есть жеребец? Твой самец, такое же животное, как и ты?.. Что из–за тебя забуду все и всех, займусь с тобой, жопастой образиной, тем же, чем сегодня всю ночь и утро занимался с Ли - Ли?.. Что после нее искушусь этой толстой, дряблой горой мяса, от которой несет потом, вонью, миазмами?.. Что, вырываясь из ширинки, подскочу к твоему развесистому, рыжехвостому крупу, налягу на него, вцеплюсь в гриву, опутаюсь хвостом и стану хвост твой пушить и гладить, и нежить твой расхлябанный зад, твои жиром заплывшие ляжки?.. И буду заглядывать вниз, под тебя - на провисшую бочку живота и перевернутые кадки грудей?.. Так на тебе и в хвост и в гриву, скотина, под зад тебе, животное, на тебе, кобыла, на, на, на!..

"И–го–го!.. - пыталась она подкидывать, подмахивать неповоротливым крупом, раскачиваясь вверх и вниз, вперед и назад, и все, что висело на ней и под ней, во все стороны болталось, плюхалось, моталось, колыхалось… - И–га–га!.. И–го–го!.."

Словно провалившись в нее, я никак себя в ней не чувствовал, не ощущая в этой бездне ничего, кроме мокрой, хлипкой пустоты. Слепая волна неудержимой похоти, поднявшейся, подхватившей и захлестнувшей меня, не находила никакой бухты, никаких берегов, на которые могла бы выкатиться и, содрогнувшись, разбиться в брызги, разлиться в бухте во всех ее уютных гротах и пещерках, растечься по всем ее мягким перешейкам и мыскам. Ни гротов с пещерками, ни перешейков с мысками в хлипкой и мокрой пустоте или не было, или они были недостижимыми, и толстая ленивая кобыла, выставив развесистую задницу и ни в чем больше не стараясь, никак не помогала, чтобы волна выкатилась из меня хотя бы в безмерную бочку ее живота, отвисшего к полу…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора