Не знаю, как я не заболел в те дни опять, ведь почти неделю ничего не ел, а раза два даже напивался до положения риз. Первый раз родители нашли меня в беседке, грязного, всего в синяках. В тот вечер мы опять мерились силами с Глебом, и не только с ним, только на этот раз инициативу проявил я. Сначала пришёл в беседку с двумя бутылками водки, купленными на оставшиеся от продажи фотоаппарата деньги, и сказал, что пришёл на мировую. Толпа радостно загудела. Мы быстренько всё это выпили, стали клясться в вечной дружбе. Потом ещё кто-то чего-то принёс. Мы пили опять, уже зажёвывая сосновыми иглами ("витамины"), разжевав, всё это выплевывали и по очереди тянули последнюю сигарету. Закончили состязанием – смесью самбо со всеми другими единоборствами. Я, правда, предлагал бороться сразу со всеми, уверяя, что раскидаю "одной левой", но раскидали меня, поскольку, когда я очнулся, клочки моей рубашки были и там и сям. Одна туфля на ноге, вторая под головой. И когда мама в ужасе спросила: "Кто это тебя?" – я сказал: "Пускай не лезут!" Но и Глебу досталось. И это потому, что он заявил, что тогда он мне просто поддался, а на этот раз справится со мною "одним мизинчиком". Но я его и на этот раз победил и даже сделал такой болевой прием, что на меня уже навалились все мои новые друзья. Не пинали, нет. Всё было по-честному. Но боролся я действительно сразу со всеми. Они налетали по очереди, я их кидал. Потом кидали меня, а чем кончилось, я уже написал – я был обнаружен. Сопроводили же меня не домой, а в баню, долго мыли, прижигали йодом, обеззараживали перекисью, а затем, как в моей поэме про любовь, "пьяного в стельку… уложили в постельку…"
Конечно, на другой день меня очень долго и, наверное, очень обидно стыдили. Было сказано много совершенно правильных, убедительных слов. Но мне всё равно не стало стыдно. Пустота – вот что жутью зияло передо мной. И в тот же вечер я напился опять.
На этот раз с Леонидом Андреевичем. Мы пили и, обнявшись, пели песни. Сначала одинаковые, потом одновременно он свои, а я свои, и нисколько друг другу не мешали. Извлекли нас из культурного заведения Ольга Васильевна с дочерями. Леонида Андреевича ненаглядная долго била по спине, пока не отбила руки, а меня стыдила. Я с радостью признавал критику, лез к ней и к Вере с Любой обниматься, затем пошёл их провожать и рухнул на веранде помимо дивана. Ошибку мою исправили, подоткнули под голову подушку. Помню, приходили бабушка, Митя, мама. Надо мной плакали, вздыхали, охали, ахали, а я всех любил. Отца я не видел. А потом всю ночь мой вулкан извергался, и я извозил в его извержении свои новые брюки, рубашку, лицо. Когда наконец кратер очистился, мне стало полегче, и до утра я уже спал спокойно.
Утро как в песне: "Утро, утро начинается с "Вермута", здравствуй, необъятная страна…" чуть и вправду не началось, правда, не с "Вермута", а с мутной самогонки, которую заботливый Леонид Андреевич где-то раздобыл и принёс в стопочке вместе с солененьким огурчиком. Но у меня от одного только запаха что-то зашевелилось на самом дне кратера. Леонид Андреевич посоветовал зажать нос и всё-таки принять лекарство, но я наотрез отказался. Тогда он, для приличия посочувствовав мне, приголубил зельице сам, схрумкал огурчик, а мне предложил рассольнику. Я отказался и от рассола. И всё сокрушался, как я в таком срамном виде пойду домой, не оставаться же мне до вечера.
– А хочешь, я тебя на руках донесу?
– Не смешите.
– А что? Знаешь, сколько раз я тебя на руках носил?
– Когда это было?
– Да как будто вчера! Эх, жизнь моя, иль ты приснилась мне? Вот уж Серёга не совра-ал! Прошла, как с белых яблонь дым! И что не буду больше молодым – тоже верно подмечено! Как в воду мужик глядел! Эх, Серё-ога! Коней только розовых я в своей жизни ни разу не встречал! И всё-таки – Серёга молодец! Держи!
И он что-то сунул в карман моих брюк.
– Что это?
– Адрес.
И я сразу догадался чей.
Не знаю, чем бы всё это кончилось, не посети наконец меня Бог…
Вначале я говорил, что так уверяла бабушка и что сам я Бога не видел, но со мною на самом деле что-то необыкновенное произошло. И было вот так.
Когда однажды ночью с лезвием бритвы я потихоньку ушёл через окно в баню, а чтобы виднее было, зажёг и, покапав воску, прилепил к лавке восковую свечу, мне пришёл на память последний, перед моим окончательным падением, вечер, когда я пришел ночью к Manie и как мы пошли с ней в баню. Вокруг было почти так же, как и теперь, мы сидели на лавке, между нами стояла керосиновая лампа. Сначала говорил я, a Mania внимательно слушала. А вот она уже достает безграмотную записку, вопросительно смотрит на меня. Какие чудесные у неё были в ту минуту глаза! Неужели она и вправду меня любила? А пожалуй. Иначе бы не сожгла записку. Только и сказала: "Дай спички". И ни слова упрёка. Как верила она в меня, а я, чем я ей отплатил? Я её предал. По-чёрному. И, вспомнив наше торжественное обещание на веранде, даже содрогнулся от внезапной догадки: "Неужели и Бога?" Мне стало не по себе. Что вот я умру, и уже никто и никогда не узнает обо мне всей правды, потому что никого я не предавал, а всё случилось помимо моей воли. Это казалось несправедливым. Как же они останутся жить на земле, не узнав обо мне всей правды? Ведь что есть жизнь? Что она есть вообще? И вдруг я вспомнил то место из открытого нами наудачу Евангелия. "И был брак в Канне Галилейской, и был приглашен на брак Иисус, и ученики. Была и Мать Иисусова тут. И когда не достало на свадьбе вина, а был самый разгар пира, сказала Мария Иисусу: вина не имут". Так это вдруг поразило меня! "Вина не имут"! Это же… это же о простой человеческой радости идёт речь! Значит, она, эта радость, и есть суть нашей жизни! А я что делаю?.. Я глянул на чёрное лезвие бритвы, поморщился и, наклонившись, опустил в щель между половыми досками. Затем поднялся, перекрестился и сделал земной поклон. Потом ещё один и ещё. После чего задул свечу и вышел на улицу.
Мириады звёзд мерцали надо мной и казались живыми. Все до одной, до самой маленькой звёздочки, казалось, радовались мне, манили, о чем-то весело перешёптываясь между собою!
И тут несказанный свет вдруг пролился в моё сердце! Такого счастья, такой радости до этого я не испытывал никогда!
– Боженька, хорошо-то как у тебя!.. – прошептал я и заплакал.
А потом тою же дорогой вернулся в свою комнату, но ни спать, ни о чём-либо думать не мог, а лишь наслаждался этим невесть за что и кем подаренным счастьем.
В то утро, сделав сорок поклонов и отметив в календаре, я почти здоровым пришёл на кухню. Одно только тревожило меня: ответит ли на моё письмо Mania, ведь в эту ночь я написал ей письмо. Что написал? Да всё как было, от той злополучной пятницы до сего дня. И про баню, и про неизреченный свет. Я просил у неё прощения. Все мои надежды сошлись на этом письме. Теперь-то я уж точно знал, что это – не мечта, а выстраданное мною, хоть и не обретённое ещё, но всё же единственно возможное в будущем обыкновенное земное счастье!
Тогда, увидев меня, бабушка и сказал: "Слава Тебе, Господи. Посетил Господь".
– Баб, я ненадолго в город.
– Поди, милый, с Богом, поди.
С Еленой Сергеевной я встретился в ателье. Она вышла неохотно и уже готовилась дать отпор, но я опередил:
– Елена Сергеевна, я пришёл попросить прощения. За всё! Простите меня, ради Бога! Я был неправ! И поверьте, очень жалею об этом! Не подумайте только, что я пришёл просить о чём-то, нет! Я пришёл искренне извиниться перед вами! Простите и не держите на меня зла!
Зная мою наклонность к красноречию, она поначалу слушала недоверчиво, но, видимо, лицо моё сказало ей больше слов.
– Теперь и сама вижу, что это так, – сказала она и осторожно улыбнулась. Хороша была эта улыбка, но уже ничем прежним не отозвалась во мне. – Что ж, рада за тебя! Ну, что я должна ответить? Бог простит?
– Да!
И мы, как старые добрые друзья, пожали друг другу руки.
Как легко, как чудно было на сердце! Я не шёл, а летел. Нет, определённо, Леонид Андреевич прав: нет ничего на свете лучше, когда люди прощают друг друга!
Отца я в тот день застал на веранде. Что-то опять он задумал писать. По эскизам это были мостки, лодка, а на мостках оброненный кем-то букет полевых цветов, синь воды, отражение солнца в ней… Но это не главное… Даже эти, ещё не окончательные мазки, казалось, излучали свет. Я даже невольно воскликнул: "Как будто светится!"
– Ты заметил, да? – взволнованно заговорил он, повернувшись ко мне от мольберта.
– Пап, я поговорить…
Он неохотно отложил палитру, предложил сесть.
– Спросить хочу. То, что там в "Капитале", правда или так?
– Правда.
– И зачем тебе это надо? Ты же не веришь в Бога.
– Кто тебе об этом сказал?
– Да что говорить, когда и так видно?
– Что не крещусь, как бабушка, на каждом шагу, да по церквам не езжу – это тебе видно? Да разве в этом вера?
– А в чём?