Чуб Николай зачесывал назад и гладко, и это придавало ему невыразимый налет благородства.
Улыбка на лице всегда, добрая и веселая – сразу видать, простак! И все поет, даже в ванной, заливается соловьем, и в кого только уродился с голосом?
Вот девки на нем так и висли гроздьями! И кому-то только достанется? Да ладно бы – девки, а то ведь и бабы, – и немолодые, притом, лет под тридцать, – с ума сходили, проходу не давали. Полину, мать родную, во дворе останавливали с вопросами и просьбами срамными – вот дуры-то!
Но Колька, к слову сказать, молодец был – уж не чета папаше своему, вовсе не бабник, хоть и красавец писаный. Все ездил с приятелем своим Витькой в Сокольники, в ансамбль песни и пляски его приняли в военный какой-то, голос у него прорезался, ну как прям у Лемешева, преподаватель даже приезжал, сказал, пусть Пелагея похлопочет в военкомате, чтобы Николая Степановича в армию через ансамбль этот взяли.
Вот просит Коля ему аккордеон купить, хоть подержанный – играть он уж где-то научился, теперь инструмента не хватает. А деньги где? У отца никто просить не будет, ни он, ни Верка. Гордые больно. Ну да и ладно. Пелагея теперь белье стирать еще и у соседей из верхней, восьмой квартиры, подрядилась.
Там жили две пожилые старушки – сёстры-близнецы, Гордоны по фамилии, обе – врачи, одна из них – по женским делам, тайно, вишь, баб-то принимала, ведь под судом ходила всю дорогу, да куда уж нам всем без этого… Вот, а бельища-то кровавого куча, и не знала, куда девать.
Торкнулась она, Гордониха-то старшая, раз в свою ванную с двумя ведрами мокрого белья, крышками прикрытого, в комнате ее сестрой-помощницей кой-как застиранного, хотела все прополоскать. Тут выскочила соседка – старуха Авдеева, сама-то купчиха бывшая, из прежних владельцев квартиры, и стала орать на весь дом, чтобы белья тут сифилитичного и проституточного в квартире ЕЕ никто не стирал! А то она разом милицию вызовет, пусть они там и разбираются, кто больной, а кто – нет!
Вот, видно, посоветовали Гордонихе грамотные-то соседи Пелагею попросить, знали, что она все равно по ночам стирает, вывешивает во дворе, потом выгладит и молча принесет все белье в лучшем виде!
Хорошо Гордониха платить стала, вдвое против "своих" соседей. Но и им, своим-то, Пелагея не отказывала – только вот стеснялась побольше денег попросить.
Эх, Колька, Колька, купим мы тебе инструмент, уйдешь ты в армию на три, а то и на все четыре года – и что мы с Веркой с ним делать станем – пыль с него сдувать? А ведь просит малый. Ну как тут не купить?
Думы эти "про ребят", про завтрашний день привычно перед сном приходили в голову. Пелагея засыпала часа на три – четыре, до прихода кого-нибудь из детей. Потом молча, не делая уже никаких бесполезных замечаний юркнувшей под свое одеяло Верке, уходила на кухню ставить кипятить в темноте бак с бельем и чайник на старую плиту.
Потом тихо проворачивался ключ в двери квартиры – и на кухню проходил Коля. Зажигал свет, целовал всегда отворачивавшуюся "мамахэн" в висок, быстро пил чай и шел досыпать.
Вставали оба чада в семь утра, весело дрались сначала за тапки, потом за первенство или в туалет или в ванну, а уж напоследок – за место перед зеркалом, чтобы причесаться.
– "Коль, ну что тебе там причесывать-то, на что смотреть? Одни твои залысины – а торчишь уже минут десять! На вот тебе щипцы горячие, лучше накрути меня сзади, мне самой не с руки – опять вчера обожглась" – приставала Вера.
Колька охотно и ловко закручивал длинные волосы сестры в крутые локоны, потом с непроницаемым выражением лица обмахивал ее плечи полотенцем, картинно вешал его на согнутую в локте руку, изгибался в поклоне и протягивал ладонь лодочкой – "Мадам, с Вас за всё-про всё тридцать рублей, да еще и на чай бы рубликов десять за скорость." – "А не обоссышься?" – весело грубила в ответ Вера, и оба, хохоча, убегали вон из дома.
Вера одна знала тайну Колиных приходов лишь под утро.
Из ансамбля с репетиций Николай возвращался часов в одиннадцать вечера, входил в свой дом – и исчезал. До утра почти.
Тайна его поджидала прямо в подъезде, но внутри, на лестничной площадке, хватала за руку и вела к себе, вниз, в квартиру номер один в полуподвале.
Звали ее – Маша Тыртова, и была она дочерью старика-Тыртова, бывшего владельца всего дома. Папаша Тыртов исчез перед самой войной, как будто "скрылся в неизвестном направлении". Черный воронок за ним не приезжал, больницы и морги ничего не сообщали. Старик просто вышел из дома прогуляться до Чистых Прудов – и как в воду канул.
Маше было ровно сорок лет, работала она продавщицей в овощной палатке на Сретенке.
Была она богата и очень толста, ходила зимой в натуральной цигейковой шубе и носила "перстеня на всех пальцах" – как гудели ей в спину старушки, сами подобострастно здороваясь и первыми кланяясь Маше при встрече.
Неоднократно Машу сначала арестовывали – но не за что-нибудь, а за растраты по "ревизским сказкам", но затем, и правда, как в сказке, обязательно отпускали – и некоторое время Маша ходила без шубы и колец, а выглядела, "как кошка драная". Потом она снова обрастала вещами и золотишком, утерянные зубы тоже заменяла на чистое золото и очень нравилась сама себе.
Маше с детства никто и ни в чем отказывать не смел – боялись связываться с папашей. Она была бы наследницей нескольких миллионов, кабы не революция и не экспроприация экспроприаторов.
Но сословия ее отец был мещанского, а женат был и вовсе на безродной девушке-белошвейке, воспитаннице одного пожилого купца-старовера, притом, из членов древнемосковского скопческого кружка.
Вот он-то и дал за девкой такое приданое, что Тыртову молодому и в жизнь не заработать – три дома доходных в самом Центре Москвы, и еще кое-что, "по мелочи".
Бывшая белошвейка, выйдя замуж, развернулась во всю ивановскую, после родов стала ездить лечиться на воды в Германию, в тишайший городишко Бад Соден близ Франкфурта-на-Майне, на горячие природные, с римских времен еще известные термальные источники с бурно пузырящейся водой, называемой местными "теплым шампанским".
По зеленому и увитому балконными и садовыми розами городку прохаживались, совершая моцион вдоль новомодного шоссе, уводящего в предгорья Таунуса, влиятельные или знаменитые русские соотечественники, писатели – сам Лев Николаевич, Федор Михайлович, а впоследствии и Антон Павлович.
В начале двадцатого столетия, за пять лет времени, создан был в том городишке затейливый и напоминающий древнеперсидский мираж в пустыне "дом с золотыми шарами" по проекту архитектора-австрийца Хундертвассера.
Мадам Тыртова захотела жить далее только одна – и только в этом доме, в той его части, похожей на сказочный терем и выходящей на крутую срезанную макушку горы.
Площадка эта замыкала верхушку дома огромнейшим круглым, опоясывающим все окна балконом, обсаженным густыми кустами жасмина и шиповника.
Отец увез маленькую дочь в Россию. Дома он стал жить со своей горничной и "прижил" с ней мальчика. Когда произошла революция, Маша, как единственная законная дочь, вместе с отцом, в письменном виде, отказалась, "где надо", от своего немалого наследства и недвижимости. Потому и оставили их, видно, в покое.
Маша жила в "уплотненной" квартире с семьей Коли Подольского, соседа-лифтера, хромого белобилетника. Были слухи, что вот этот-то Коля, по дворовому прозвищу Подоля, прижит был некогда стариком Тыртовым от молодой деревенской девки-горничной, и потому звал соседку сестрой, на что Маша презрительно хмыкала в ответ.
Торговать Маша умела, и единственным своим талантом считала, рассказывая об этом всякому желающему послушать, тот факт, что ни капли спиртного в рот не брала: "Нажираться на такой ответственной работе может только идиот – а у трезвого и смекалистого все будет на-гора!"
Позволить в рамках доступного Маша тоже могла себе все – был у нее в запасе "тухляк" на многих ответственных товарищей, могущих помешать жить. И отнять "документики" у нее пытались, и в тюрягу ее сажали – но выпускали "за недоказанностью и отсутствием достаточных улик".
Поговаривали в доме, что Машка одна знает номера каких-то счетов в заграничных банках, и убрать ее поэтому нет никакой возможности.
Как бы там ни было, Маша страдала только от одного – ее никто никогда не любил по-настоящему, а не из-за денег.
Была она некрасива, с кобыльим крупом, толстыми короткими ногами. Взглядом черных, маленьких и злых, глаз могла довести слабонервных или детей аж до икоты.
После революции все потенциальные женихи ее детского окружения оказались по большей части за границей. Новые и нищие просто не обращали на нее внимания.
И вот, нажившись изрядно на спекуляциях продуктами в войну, Маша отчего-то сильно затосковала, без видимых причин.
И вдруг, выглянув в свое полуподвальное широкое окно и зевнув от непреодолимой скуки, узрела однажды летом прямо у себя перед носом, во дворе, в стайке худых и голодных, плохо одетых подростков – красавца.
"Ну и что теперь делать?" – спросила сама себя. Потом подумала немного – и все решила. Сначала вызнала у Подольского, соседа, откуда мальчик. Оказалось – со второго этажа, из шестой квартиры, сын тети Поли и брат красавицы-Верочки.
Отец, бывший участковый милиционер Степан, их бросил и живет с молодой женой в Армянском переулке.
Колька – малый работящий, слесарь высокой квалификации, да еще и в клубе каком-то военном выступает, поет и на гармошке, что ли, играет, на тот год в армию ему уходить. Девушки постоянной нет, одни только профурсетки проходу малому не дают, аж во дворе дежурят кучками.