Тем запарь отруби, этим травки свежей насобирай, серпом накоси мешок-другой, зерна подсыпь, водицы плесни, па’сти ненасытные. И все за ней вереницей топчутся, требуют своё, орут.
К зиме многое превращалось в закатки, банки укладывались в ящики, исчезали в подполе. Иван смазывал крышки солидолом, чтобы не поржавели.
Погреб большой, забит припасами, но расходовали их экономно, за сезон и не съедалось всё к новым заготовкам.
Тревогой был насыщен воздух. Ждали нападения вражеских держав, какого-то несчастья, в котором только они и выживут, благодаря полной утробе погреба. Выжить было главной задачей. Что потом? Как что – жить! И всё.
Молчала, не перечила мужу, потому что он так же молча мог ударить её в лицо, в глаз. Хлёстко, с оттяжкой. Она молчала. Вскидывалась, голова назад резко запрокидывалась.
Только прикрывала руками синяк, уходила бессловесно и тихо плакала в своём углу. Утирала глаза концами косынки.
Иван хмурился, говорил мужикам неулыбчиво, без жалости, что поставил бабе своей "фонарь", чтобы помалкивала, не умничала, не лезла не в своё, а в следующую субботу повторит. Для порядка.
Урезонивать его было бесполезно. Авторитетов в этом вопросе для него не было.
Сын и дочь, погодки, семи и восьми лет, угрюмо, злыми глазами наблюдали за расправой, таились, привыкали с детства к жестокости и лукавой неискренности улыбок. И росли, зрея для мести.
Иван приползал в воскресенье "на веранду", в местную пивнушку, к открытию, к полудню. Праздничной одежды не признавал. Вечно был в несносимой рабочей робе. Синей, давно не новой, но аккуратной. Майка серая под ней. Роба оттопыривалась по бокам, и видны были синие трусы, если стоишь рядом.
Был прижимист, сам просил взаймы у всех подряд, а поскольку вокруг были такие же бедняки, ему не давали. Однако и у него уже было неудобно просить.
Работал на опережение. Хитрил, конечно, потому что "халтурил", где только мог, не считаясь со временем, но, в отличие от других, спиртное в расплату брал крайне редко. Денег просил.
Сидел под навесом, пил мутноватое пиво, громко чвякал, обсасывал плавнички, рёбрышки вяленой рыбёшки тщательно перебирал, смаковал. Любил поджечь спичкой плавательный пузырь. Грязновато-серый, двумя разновеликими мешочками, заострённый с концов, перетянутый посередине, натягивался он над пламенем, лопался, издавал лёгкий звук. Потом съёживался, темнел грязью неопрятного жира. Иван обжигал пальцы, заскорузлые, сплющенные работой, тряс догорающей спичкой, усиленно дул на руку.
Вонь от жжёного пузыря была знатная. Он не замечал.
Иван долго мог жевать пузырь. Упрётся взглядом в одну точку пристально, кажется, сейчас в том месте задымится и дырка появится.
Плотный брикетик коричневой икры оставлял к концу застолья. Любил очень. Говорил, что и "мармелада никакого не надо"!
Потом смотрел задумчиво на стремительную воду реки. Она в этом месте сужалась и делала крутой поворот влево. Течение сильное, посередине буруны переплясывали, словно бегун кивал головой, тряс мокрым чубом.
На другой стороне огромное дерево черёмухи нависало над самой водой. Много было крупной ягоды, чёрными точками зрачков, висели гроздьями. Горьковато-терпкие, вязкие, быстро набивали оскомину.
Иван любил эти ягоды. Их было много и бесплатно.
Это место называлось "Татарский пролив". Когда-то тут опрокинулся на вёрткой лодке после ледохода лихой татарин Ахметка. Заспешил порыбачить в весенней воде. Повернулся неловко. И мгновенно затонул. Крикнуть не успел. Потом долго искали в мутной воде.
Река равнодушно избавилась, вынесла на пляж распухшее, обезображенное тело далеко от этого места.
Володька только научился плавать прошлым летом, на спор поплыл на тот "бок", так говорили пацаны, наелся черёмухи. Косточек, как блох на собаке, зубы почернели, словно запечатал рот пастой вязкой ягоды.
И поплыл сажёнками назад. Один, отчаянный.
Посередине, там, где буруны плясали, развернулся резко, хлебнул изрядно воды и запаниковал. Руки отяжелели враз, в голове шум, несёт беспощадная силища воды, тащит на спине, не спрашивая, в широкое место, откуда долго к берегу плыть, да и вряд ли сумеешь. Не всякому взрослому под силу. Погибель.
Начал он тогда с испугу барахтаться, силы тратить напрасно, нерасчётливо. Пацаны смеются, пальцами показывают. Умора! Думали, шутит на публику.
Хорошо, на берегу взрослый парень загорал с девушкой, и лодка рядом.
Долго потом не мог Володька отдышаться. Рот открывал, как рыба, грудь ходуном, а кажется, всё равно дышать нечем. Глаза пучил навыкате. Пальцы словно рыбы поклевали – так кожу вода высосала.
Будний день. Мог бы и потонуть, запросто. Прямо напротив пивнушки с нездешним названием "Голубой Дунай".
Название придумала Катя-артиллерист. Голос у неё громкий, зычный. Командирский. Говорили – глуховата, потому и прозвали – артиллерист. В местной больничке уколы-прививки, клизмы, первую помощь оказывала.
Столовую на санитарию проверяла. Говорили, что училась когда-то в Москве, медицинский закончила. А потом не захотела возвращаться без ноги, будто без вести пропала.
До Будапешта дошла в войну. Ранена была, ногу потеряла.
Жила одна. Строго, скромно и аккуратно. Всю неделю. Как-то в стороне от баб и сплетен. Очень независимо держалась, слезливости не терпела. Про себя почти ничего не рассказывала, подогревая любопытство окружающих. Бабы поселковые её чурались, но и сплетничать побаивались. Фамильярности не допускала.
Только водилась за ней одна необъяснимая странность. От недостатка внимания, что ли?
После обеда мужики потихоньку собирались, подтягивались к пивнушке, вокруг столов свои компании кучковались. И всё поглядывали – не идёт ли там Катя. Скучно без неё.
Она по случаю выходного ковыляла на костыле, ноге давала отдохнуть от протеза. Обрубок вскидывал подол цветастого халатика, шевелился, дёргался в такт хомулянию на здоровой ноге. Чуть вперекос, вправо, усилие на костыль.
Волосы тёмно-русые, до плеч, пробором разделены, лентой бархатной, тёмно-вишнёвой перевязаны.
Ждали и мы дежурной забавы, бегали неподалёку. Ближе подходить опасно, схлопотать от выпившего мужика можно было очень даже легко. И мы роились по кустам мелкой мошкой, выглядывали бывалыми команчами в засаде.
Жарко летом. Катя скидывала халатик, сидела на веранде в больших трусах, в атласном белом, ослепительном лифчике, подставив под культю чуть ниже правого колена небольшую табуретку.
Культя снизу с рваными краями, словно пилили ножовкой прямо поверх тела, коверкали, да так и зажило всё, втянутое в центр там, где остаток кости внутри притаился.
Живот слегка выпирает, круглится. Плечи покатые, грудь объёмистая, выпирает через верх из лифчика, чашки конусами, тело в едва заметных отметинках, словно бледная шелуха от гречи налипла. Руки крепкие, натруженные костылём. Разворот плеч не женский.
Было страшно смотреть на Катю и невозможно глаз отвести одновременно. От тела, женского дородного, открытого всем напоказ и запретного, от культи уродливой.
Мы глядели во все глаза, ничего не ведая по малолетству, но понимая мальчишеским нутром, что тут кроется великая тайна.
Клава-буфетчица приносила ей сразу две кружки, знала уже. Ставила на стол, здоровалась, перекидывалась парой слов, уходила. Мужики тотчас выстраивались в очередь к окошку.
Первую кружку Катя выпивала залпом, в полной тишине. Все молча глядели на неё.
Глубоко вздыхала, закуривала папироску и тут же начинала пить вторую кружку, но уже медленно.
Обычно начинал разговор Иван. К третьей кружке. Подсаживался к Катиному столику. Спорил на пиво.
Катя могла дрыгнуть культёй и пукнуть. И так столько раз, на сколько уговорятся. Обычно – десять. Такая странная, дикая забава.
Дёрг культей – пук! Глуховато, странно до нереальности.
После каждого раза весёлый смех и крики болельщиков разносились далеко над речкой.
Секрета Катя не выдавала и не объясняла, как это ей удаётся.
Иван пристально следил за Катей, незаметно наплёскивал из чекушки водки, и вскоре Катя тихо засыпала, роняла коротко голову на замызганный стол. Волосы кое-где седина подбелила росчерком, заметным в проборе. Плечи обмякнут, лицо детское, морщинки разгладятся, беззащитная до слёз.
Иван руку подтиснет, грудь ладошкой похлопает снизу, будто вес определяет.
Руки смуглые, вены верёвками обвили, выпирают, броские на белом атласе лифчика. Осклабится. Зубы белоснежные, розовыми дёснами сияет:
– Ого! Две тити, по пяти’!
– Кило? – спрашивали бесстыдные пьянчужки.
– Нет жеш! Рублей!
Гопота смеялась.
Володя смотрел издали на сединки, тихо поселившиеся в густых волосах, и страшно жалел Катю, ему было стыдно за неё, и он не мог объяснить почему. И игра, которую позволяла проделывать с собой взрослым мужикам Катя, такая уверенная в санчасти, независимая в другое время, казалась нереальным безумием.
Он чувствовал себя так, будто унизили лично его. Нет – оскорбили. Он терялся в догадках: почему это происходит? Прилюдно. И она, такая сильная, красивая, бывалая женщина, превращается на глазах в безвольное существо.
Хотелось вскочить и разогнать эту дурацкую компанию.
Наверное, Катя догадывалась о проделках Ивана, но молчала. Ей тоже было интересно – кто кого переборет! Она и впрямь была сильной.
У Ивана была мечта: он задумал вызнать, как проделывает Катя свой фокус.
Сильный Иван брал обмякшую Катю на руки, костыль под мышку, нёс домой, что-то бормотал ей на ухо. Вкрадчиво, серьёзно, без улыбки, словно выпытывал потихоньку её тайну.
Вскоре возвращался.
Мужики ждали.