Некоторое время Комментатор молча смотрел на меня. Потом - словно задернув шторку фотоаппарата - чуть прикрыл глаза, улыбнулся:
- Заболтались мы с вами, Борис Николаевич!
- Можно просто Борис, - поспешно перебил я.
- Хорошо, Борис, - легко согласился он. - Вы мне кое-что привезли как будто…
- Да, конечно, - я протянул ему пакет, он взял его - бережно. Еще раз взглянул на меня - с пристальным, пронзительным вниманием. Не выпуская из рук сверток, спросил:
- Борис, а вы перед тем, как в Фонд устроиться, где работали? Если не секрет, конечно…
- Не секрет. Лыжи вострил.
Он поднял бровь:
- Извините?
Я объяснил:
- Сидел я, Владимир Мингьярович. В лагере был. Работал на тамошнем производстве - лыжи мы делали.
- Вот оно что, - с каким-то странным пониманием протянул Комментатор.
- А вы почему интересуетесь?
- Да так, знаете, что-то в вашем лице показалось мне…
- Уголовное?
- Нет, напротив. Я бы сказал - драматическое. Что-то есть в ваших чертах… На литературного героя похожи…
- Это запросто, - отозвался я. - Даже знаю, на какого. Бармалей Чуковского.
Комментатор рассмеялся:
- Почему Бармалей?
- А я в детстве жил на Бармалеевой улице - это в Харькове…
- Да вы что! Там есть такая улица?
- Есть. Говорят, раньше там жил англичанин - Бромлей какой-то.
- Англичанин… И - тяжелые лондонские туманы? И - мосты над Темзой?
- Это вы о чем? - не понял я.
- Да так, - улыбнулся он. - Ассоциации. Англичанин… Лондон… Туман… Темза…
- А-а-а, - протянул я. - У меня они другие. Чуковский, стихи, детство, как я рад, что поеду в Ленинград - а потом драка в школе и родителей к директору.
- Ух ты, какая цепочка, - удивился Комментатор. - До Ленинграда - все понятно, а - потом?
- А я, знаете, был настолько уверен, что Бармалей - это реальный персонаж, который жил на нашей улице, в моем доме с решетками, а потом уехал в Ленинград, что доказывал это до хрипоты. Во дворе пацаны верили. А в школе начали смеяться. Пришлось… защищать свою точку зрения…
Владимир Мингьярович искренне расхохотался:
- Борис, если нам еще доведется встретиться, обязательно подарю вам старое издание Чуковского. С первыми рисунками. Чтобы вы наконец познакомились с вашим Бармалеем поближе.
Он замолчал. Я попросил разрешения посмотреть книги.
И правда хотел глянуть - но была и еще одна мысль. Мне почему-то приспичило узнать - что же такое я привез этому Комментатору от Киприадиса? Что могло быть внутри? Может, он все же откроет сверток - надо просто чуть подождать?
Но он убрал его, не распаковав, куда-то в прилавок.
Книги стояли на полках, как попало - иногда тесно прижавшись одна к другой, иногда развалившись привольно, чуть приоткрыв страницы, заманивая. Я аккуратно перебирал толстые и тонкие томики, разглядывал корешки и обрезы - встречались золотые и серебряные - читал, где мог, названия. Из всего, что увидел, заинтересовал меня только старый, 1903 года издания "Граф Монте-Кристо" на русском языке - и то исключительно с точки зрения внешней красоты: темно-синяя кожа на обложке, удивительные иллюстрации. Книгу я читал; ее все зэки читают - и все на первом сроке.
Потом мы пили чай. Чай у него был странный - светло-желтый, без сахара, вкусом больше напоминавший какую-то траву, вроде смородиновых листьев или чабреца - но вкусный. Он рассказывал о себе, но немного. Оказалось, не киргиз и не казах, а китаец, но в Москве живет с детства, поэтому по-русски говорит хорошо, без всякого акцента.
Я вспоминал тоже - почему-то все время Харьков; мой дом - двадцать первый по Бармалеевой, с решетками на балконах и маскаронами в виде львиных морд. Вспоминал пересечение Рымарской и Бурлацкого спуска, где берет начало Университетская улица…
Комментатор слушал внимательно, с интересом, переспрашивал, уточнял; очень понравилось ему происхождение еще одного названия - района Москалевка: не от "москалей" вовсе, как считали некоторые, а - от двух еврейских имен - Моська и Левка. Район был воровским; пока отцу - главному инженеру фабрики "Красный водник" - не выделили квартиру, мы жили там; сосед дядя Паша был маминым любимцем - культурный, сразу видно, - говорила она до того самого дня, как бабка-горбунья из второго дома не объяснила, кто он такой и чем занимается. После этого мать, потрясенная до глубины души, запретила мне ходить к дяде Паше в гости, а сама здоровалась с ним сквозь зубы. Я-то, конечно, быстро наплевал на ее наказы и поучения - и почти каждый день после школы бежал первым делом к нему: там был телевизор, всегда полно вкусной еды; там я научился играть в карты…
Так и сидели - почти по-семейному; посетителей не было - и тут я снова услышал это…
Опять - ту же самую уродливую музыку без мелодии; странно, что я ее узнал. Но ведь узнал, это точно была она, доносилась из соседнего отсека. Наверное, я вздрогнул, потому что Комментатор оборвал свою фразу на середине, взглянул на меня внимательно, сказал:
- Что, пробирает?
- Да, жутковато, - признался я. - Что за музыка, не знаете?
- Альфред Шнитке, Concerto Grosso. - Тут он, видно, понял, что надо попроще, пояснил: - Первый концерт.
Я почему-то почувствовал облегчение: факт, что у терзающих скрипочек был автор и название, странно успокоил. Объяснять ничего не стал - но Мингьярович меня понял: не спрашивал, не смотрел, молча допивал свой чай.
В лавку вошел тощий студент в наушниках, за ним - дама с болонкой на руках. Владимир Мингьярович поднялся им навстречу - показывать, улыбаться, продавать. Я попрощался и вышел. Жаль, не получилось все-таки посмотреть, что в свертке…
Захотелось пройтись. Поколебавшись с минуту, отправился по Крымскому мосту пешком. Где-то на середине замер: стоял, глядя то на мультяшный Кремль, то вниз, на воду; а то рассматривал первые пламенеющие листки, что, покачиваясь в своем меланхоличном принятии смерти, сами стремятся под ноги.
Я простоял на мосту сорок минут - без сожалений, беспокойства, без мыслей; я почти растворился в прозрачном воздухе, в слабых позывных прохладного ветра; ощущал себя разлитым в гудящей и движущейся всеобщности - я был опорой моста и черной лужей в асфальте, был теплым лучом солнца и густой шапкой наползающей дымки.
Откуда вдруг появился он - холодный, мокрый, кашляющий - густой, совсем не московский даже туман? Я потряс головой, протер глаза, захотелось вынырнуть в прежнее прозрачно-осеннее… Мутновато-белая пелена послушно уходила, опускалась вниз - к земле, к ногам. Вокруг плодились новые звуки, чужие краски - я больше не узнавал свой мир. Мост остался мостом - так ли? По обе его стороны лепились теперь деревянные дома, лавки, лачуги; наверху, над головой, встречались их крыши; пахло всем на свете - рыбой, мясом, овощами…
И была ночь…
…И ночь вдруг пронзит новый выкрик: "Король умер!". И зайдется хохот, отзовется рядом: "Да здравствует король!"; где-то опять - в который уж раз за последние полчаса - затянут одну и ту же песню; с верхнего этажа выплеснут на улицу помои; а рядом из открытого окна донесется ожесточенная ругань: хозяин, сдающий чердак желающему поглядеть на завтрашний въезд Его Величества, заломил чересчур высокую цену…
Люди, живущие здесь, на Лондонском мосту, - особый народ; даже говор у них иной. Они привыкли смотреть на свой мост как на отдельный город, истинное сердце Англии; мне приходилось слышать, что считают они Лондон и Саутворк не более, чем пригородами. Обитатели моста составляют корпорацию; здесь, на одной улице длиной в пятую часть мили, каждый знает все о каждом; здесь существует своя аристократия - почтенные старинные роды пекарей, мясников, по шестьсот лет торгующих в одной лавке; население здешнее спесиво и невежественно; они, кажется, воображают, что нескончаемое шествие, что движется через мост день и ночь, гул криков, ржание коней, мычание коров и вечный топот - единственная в мире ценность. И они - хозяева, единые владетели этой ценности; оно и понятно - нет в Лондоне другого места, откуда было бы лучше видно любое торжество - будь то въезд короля в город или зрелище…
…Внизу, на Темзе, то же веселье: переговариваются и смеются в лодках, громко восхваляя нового владыку Англии. Пройдет мимо городская стража, расталкивая гомонящую толпу; не обращая внимания на завязавшуюся драку; простоволосая беременная баба потащит упирающегося пьяного муженька домой, а он заплетающимся языком говорит, что сына должно назвать Генрихом - никак иначе. В таверне какой-то оборвыш, вообразивший, как видно себя менестрелем, нараспев читает стихи собственного сочинения - все о том, какой прекрасной станет жизнь при новом короле, Генрихе VIII…
Мне тоже вдруг станет весело; точно карнавал закружит в голове мысли, заставит слова сложиться в рифмы; и я произнесу первую строчку вслух: День этот - рабства конец, Этот день - и начало свободы; Он и печали предел - радость с него началась…
И я поспешу домой - завершить то, что начал так удачно; сложить стихотворную оду новому царствованию, которое - верю в это всем сердцем - ознаменуется добрыми и славными деяниями, подарит Англии восходящее солнце свободы и непременно затмит ужасы прежнего…
И, точно в ответ на мои чаяния, вдруг сверху, с одной из опор моста упадет и покатится полуразложившаяся голова. Дай Господь, чтобы отныне Лондонский мост не использовался больше для демонстрации казненных, для устрашения непокорных…
Я подниму глаза - и увижу отсюда, как на той стороне возвышается башня Белого Тауэра…
- …Эй, ты, смотри, куда прешь!
Я вздрогнул. Очнулся. Злобный лысый мужик уже бежал дальше - кажется, я нечаянно его толкнул…