Освещенные окна в квартире Фараона были не занавешены и распахнуты. Я перешел на другую сторону улицы, чтобы разглядеть, что там делается. Я часто видел в окне Зизи и сейчас готов уже был обрадоваться, что Живодер солгал: в очертаниях стоявшей у окна фигуры мне померещилась Зизи. Но, присмотревшись, я узнал Фараона. Он стоял, прислонясь к подоконнику, неподвижный, как статуя, и видна была лишь его круглая, с жидкими волосами макушка. Неожиданно беспокойным движением он прикоснулся к голове, потом зябко скрестил на груди руки и сделал круг по комнате; на миг он исчез, мелькнул в раме второго окна и возвратился на прежнее место.
Я не мог оторвать глаз от этой сгорбившейся печальной фигуры, и вдруг в тишине, пронизанной дождем и глухим воем осеннего ветра, мне послышался голос Живодера: "Умная баба! Чего ей мучиться с этим лысым хмырем!"
Невольно я оглянулся и зажал уши, а потом, обозлившись на собственную дурь, засунул руки в карманы; этого еще не хватало. Ведь Живодер с разбитыми губами давно валяется дома.
Крадучись, я пошел прочь от окон, и меня не покидало ощущение, что Фараон меня видит. Но оборачиваться не хотелось.
Я побежал домой.
■
Испуганный возглас и аханье - все это я стоически выдержал. А мама поверила, будто во время плаванья я наткнулся на канат и содрал на щеке кожу.
Потом я спросил, не приходил или хотя бы не звонил папа.
Притворяться больным мне не надо было. Я молча вошел в свою комнату, кое-как разбросал одежду и забился в постель. Мама что-то говорила о чае и умыванье, потом подоткнула одеяло, хотя все время думала о другом; а на меня разом надвинулись забытье и волнение. Едва мама вышла, из глаз хлынули слезы, и я, глядя на разрисованный рыбами абажур, думал о том, что больше уже никогда не засну спокойным и крепким сном усталого человека... В голове жгло не переставая...
Проснулся я оттого, что по комнате ходила мама и складывала мои вещи. Я лежал с открытыми глазами, но она этого не замечала. Веки у нее были красные, а лицо совсем белое, словно покрытое толстым слоем пудры. Мама любит поплакать, но сейчас это были не неистовые, растапливающие гнев слезы; эти слезы были иные, исполненные истинного страданья, от которых лицо ее день ото дня становилось все бледней и прозрачней. А у папы глаза в красных прожилках, он пьет, чтоб взбодриться и говорить, потому что больше всего ему хочется молчать - так он устал... Все во мне перевернулось, и надо было что-то сказать моей маме, стоявшей у стола и невидящими глазами смотревшей на зашторенное окно. Голова у меня так горела, будто внутри черепа все было выжжено.
Я предупреждающе шевельнулся.
- Я не сплю, - сказал я.
- У тебя болит голова? Давай измерим температуру, - встрепенувшись, сказала она.
Подошла к постели и села. Тяжело было видеть ее глаза, омраченные мамины глаза.
- Нет, не болит, - сказал я поспешно и протестующе. Она поняла и не шевельнулась. - Не болит, только жжет... внутри.
Тогда она стала гладить мой лоб - рука у нее была прохладная, и прохлада словно бы проникала сквозь череп.
- Где ты был? - спросила она.
Я промолчал.
- Не отпирайся, ты разговаривал с папой. Я же вижу! - непривычно тихо, просительно сказала мама. - Ты хочешь вернуть его домой? - продолжала она, убрав со лба руку.
- Голова горит... - быстро сказал я.
Она снова положила мне руку на лоб.
- Теперь-то ты видишь, какой он тяжелый человек!
- Он работает, - пролепетал я.
- Работает! Заладили оба одно и то же и твердите как заклинание. Я тоже работаю. Все работают, - она опять сняла руку.
Тут я вспомнил о Кати - она же наверняка подслушивает.
- Кати не спит? - спросил я.
- Кати давно спит. Что с тобой?
- Голова горит.
- Давай положим мокрое полотенце.
- Внутри горит, - сказал я нетерпеливо.
Она едва заметно улыбнулась, снова положила руку на лоб и, пока мы разговаривали, снимала ее лишь на секунду.
- Попытайся заснуть, родной!
Внезапно в моем воображении всплыло папино лицо, его оживленные глаза с красными прожилками, неприлично грязная рубашка - я видел это так явственно, что должен был сейчас же сказать:
- У папы грязная рубашка.
- Что ты говоришь?
- Рубашка такая грязная, будто он вывалял ее в земле!
Она сидела поникшая и молчала.
- Этим он тоже позорит меня.
- Да нет же! Просто ему там плохо.
- Он этого хотел. Он нас бросил.
- Он скоро вернется.
- Он так сказал? - Глаза ее блеснули, как внезапно вспыхнувшие фонарики.
Я молчал и знал: сейчас я сделаю то, что до этого лишь на миг мелькнуло в моем сознании. Им самим не под силу, а мне легче.
- Он сказал, что ему очень не хватает тебя...
- Меня? - спросила она, и фонарики вспыхнули снова.
- Да.
- Ты лжешь, мальчик! Зачем?
- Я не лгу. Он повторил это дважды! - Я смотрел на нее не моргая, хотя глаза мне жгло нестерпимо.
- Ты бы лучше поспал,-- сказала мама.
- Он просил передать, - продолжал я твердо, - чтоб ты простила его. Ему страшно хочется, чтоб ты его поняла.
- Ты сочиняешь, мальчик! Твой отец никогда бы этого не сказал...
- А теперь сказал! - настаивал я решительно и капризно.
Мама заплакала, на мгновенье прижалась ко мне головой, потом с искаженным от рыданий лицом, запинаясь, сказала, что я весь горю и что было бы хорошо, если б папа умел так прекрасно лгать.
Я немного обиделся - она ведь попросту называет меня лжецом. Но за сегодняшний день я так измотался, что с меня было довольно. Я чувствовал, если наша беседа продлится еще минуту, я уже не заплачу, я буду кричать, выть.
- Голова больше не горит, - пробормотал я и снял со лба ее руку.
- Спи, родной, - сказала мама, простилась и вышла, но вскоре вернулась и заставила меня проглотить таблетку. Я знал, что это снотворное. Смежив веки, я увидел какой-то радужный свет, и так странно мне было сознавать, что вот и я засыпаю с помощью снотворного.
■
В щель между шторами проникал дневной, резкий свет. Я все, конечно, проспал. И все-таки не вскочил - в голове засела неотвязная мысль: папы нет дома, и я принял снотворное, так что ничего удивительного. Из-за двери я слышал шаги и возню Кати. Может, позвать?
- Кати!
Она вошла сразу, уже в школьном фартуке.
- Кати! Который час?
- Без четверти два. Не расстраивайся... Мама не велела тебя будить. Что с тобой случилось?
Информируя ее, мама, должно быть, в подробности не вдавалась.
- Ничего, - сказал я и отвернулся.
- Здорово тебе всыпали! - В голосе ее слышались ехидство и сочувствие. Она раздвинула шторы, и в комнату хлынул яркий солнечный свет. Грустно... Ни разу в жизни я не спал до двух часов дня. Что же будет?
- Есть хочешь? - спросила Кати. - Не хлеб с жиром... Вечером мама сварила мясной суп. Встань, поешь.
- Потом.
- Где тебя избили?
- Меня не били.
- Я же вижу, - сморщившись, протянула Кати. - Вечно ты со всеми ссоришься.
- Семейная черта, - отрезал я. Имел-то я в виду одну Кати, но вдруг сообразил, что это применимо ко всем нам.
- Тебе бы лучше молчать... Ты ведь ссоришься больше всех...
Я задумался. С ней-то явно не стоит.
- У нас каждый считает, что виноваты другие, все, кроме него...
Кати сразу взвилась.
- Я сейчас же позвоню папе и скажу... - начала она шумно и вдруг осеклась.
Я облокотился о подушку. .
- Что именно?
- Чтоб он шел домой!
- Кретинизм! -сказал я и лег опять.
- А что мне ему сказать? - спросила она непривычно кротко, присела на край постели и зашелестела страницами книги.
- Не надо его звать домой! Просто поговори с ним повеселее... скажи, что у нас все отлично, погода прекрасная, солнце...
- Не придуривайся!
- ...Одно только плохо, что мама не спит по ночам. Глотает снотворное!
- Ага! - пробормотала Кати, желая казаться смышленой и в то же время не смея переступить черту, обозначенную для детей.
- Скажи ему вот что: мама жаловалась, что ей страшно не хватает папы, - внушал я настойчиво, но безуспешно.
- Этого я не скажу, - заупрямилась Кати и отодвинулась.
- Вот дурья башка! Это же самое главное!
- Он ни за что не поверит!
- Не валяй дурака! Делай, что тебе велят! - заорал я, трясясь от злости.
Кати испуганно вскочила, захлопала глазами и чуть не разревелась.
- Хорошо, я скажу, только не кричи на меня! - согласилась она наконец.
- И еще скажи, чтоб с мамой он был поласковей. Поприветливей, понимаешь? - сказал я не слишком приветливо.
- Понимаю, не такая уж я дура.
Я вскочил с постели и потребовал чистую рубашку. Она, как водится, заартачилась: дескать, взял себе манеру приказывать. Я пошел в ванную.
- Мама звонила твоему классному руководителю, - сообщила она мне в спину. - Все улажено... Он сказал, чтоб ты зашел, когда поправишься...
- Зашел? Это еще зачем? - Я пытливо вглядывался в физиономию сестрицы, но она смотрела на меня совершенно невинно, ничего не подозревая.
- Сам знаешь зачем. Может, подрался или еще что-нибудь.
- Ага! - сказал я, будто бы догадавшись. В общем, чистейшая муть. Фараон о драке не знает. А если б и знал, что тогда? Ему ведь вовек не догадаться, из-за чего была эта драка.
■