Шумсков и в самом деле шутил с трудом, через силу, и скоро сорвался на свой руководящий тон и стал наставительно поучать:
- Николай твои уходит защищать землю, вот эту самую землю, - Антон, бледнея, потопал сапогами под собой, - нашу, лядовскую, и другую такую же, а ты, жена воина-бойца, можно сказать, собралась драпать с этой земли… Вон и ребята в ФЗУ навострились. А с кем же я останусь? С Финогеном да Васютой? Да? Эдак мы с войной не справимся. И жизни никакой не будет… - председатель сорвался глоткой и договорил полушепотом: - С земли бежать сейчас - это все одно что с фронтовых позиций… А за это по головке не гладят. Должна знать, разлюбезная Матрена Тимофеевна, - небось не малая девка!
Мотя не ожидала такой строгости. Посмотрела на мужа, как бы прося заступничества, но не найдя сочувствия, засовестилась и со всегдашней покорностью сдалась:
- Простите меня, Антон Захарыч, я - как все. Только… какой я кузнец вам?
- Не скажи! - усмехаясь, сунулся в спор Васюта. - После Вешка никому из лядовцев в кузне делать нечего - кишка тонка и руки коротки. Ты, Матренушка, теперь и есть самый главный наш кузнец! Вот моя какая мнения…
- Ты пойми, девонька, что колхоз - самая серьезная мобилизация в тылу на данный момент, - не отступался Шумсков и не сбавлял серьезного тона в разговоре. - И выходит так, что с завтрашнего дня, Матрена Тимофеевна, правление и сельсовет тоже зачисляют тебя в колхозные кузнецы - главной, значит. А Ванюшку Зябрева - молотобойцем, в подручные.
Мотя не ответила ни словом. Она была ошарашена не тем, что на нее взвалили самую тяжелую мужицкую работу - она всю свою жизнь не боялась никакой работы. Ее впервые, после покойного тестя, назвали по отчеству. И это смутило ее бабью забитую душу: вот и для нее, выходит, пришло время - за человека посчитали…
Когда заканчивали ошиновку последнего колеса, Николай Зимний отозвал сына, что-то наскоро сказал ему на ухо, и тот пустился со всех ног на деревню. Никто не стал спрашивать, куда и зачем побежал Ванюшка. Дела с колесами сладились как нельзя лучше. Скоро воротился Ванюшка. Из-за пазухи он достал четвертинку мутной самогонки - припас матери, развернул полотенце из старинного суровья - в нем оказалась краюшка хлеба и велок соленой капусты. Никто ни о чем не спрашивал и не говорил. Вешок кивнул Моте, и та сходила за кружкой из гильзы, с какой муж собрался идти на войну, принесла и нож собственной ковки. Хмельная водица была целиком вылита в кружку, хлеб и капуста распластаны на дольки по числу ртов. Кружка, как истая братина, с чуть заметной дрожью прошлась по рукам стариков и мужиков. Помочили губы, понюхали хлеб, похрумкали капусткой, всласть истянули по горькой цигарке - на том и разошлись…
Вешок с Мотей, оставшись одни, поскатили колеса в удобное место, косым рядком прислонили их к стене кузницы. Отделавшись, любезно переглянулись, и на их лицах тут же мелькнул нелепый, чуть видимый испуг: вместе они работали в последний раз! Так согласно вышло, что подумали они об этом разом, вместе, а сказать друг другу ничего не сказали.
Когда вошли в кузницу, а потом и пробрались в свою жилую лачужку за перегородкой, Вешок с ленивой веселостью и, вместе с тем, с разрывающей сердце болью сказал:
- Ты, Мотенька, на шахты лыжи не востри. Лучше нашего, лядовского, народа не сыскать тебе… Наши гибели не допустят - попомни слово.
Вешок говорил поперек совести. Он знал, что обрекает жену на каторжную работу в колхозной кузнице, на работу, за которую не знаешь, когда и что дадут. И дадут ли вообще, ибо колхоз и сам ничего не имел после фашистского разора. Но отпускать Мотю на шахту он не хотел по двум причинам. А вдруг сам уцелеет на войне - куда вернуться с фронта? И второе: ему очень хотелось, чтоб в кузне остался и приобщился к его ремеслу Ванюшка Зябрев, пожалуй, самый желанный для него человек в Лядове. И остался бы он под присмотром доброй и трудолюбивой Матрены.
- На шахте-то какой-никакой, а паек дают, - мечтательно вздохнула Мотя. - А тут одни палочки пишут.
- Не палочки, а трудодни, - с легкой шуткой поправил Николай. - Палочки - это будущий хлеб, говорит Шумсков. Придет такое время - все зачтется.
- Пока дождемся, из палочек крестики исделают: пережили, выжили, мол, и дальше проживете…
- Ну, довольно на гуще гадать! - Вешок поднял котомку, с которой вернулась Мотя, и, как бы пробуя на вес, попросил жену: - Давай-ка, показывай свои барыши.
- Невелики они, - посетовала Мотя. - Но ложки берут Коля, интересуются, меняют, слава богу… Я, правда, особо не клянчила, не торговалась - стыдобушка глаза повыела, пока прошлась по избам.
Мотя выложила из котомки "провизию", какую выменяла на ложки. Разложила, любуясь необыкновенным прибытком.
- Муки много не стала брать. Где чего испеку тебе? У нас-то - ни квашни, ни закваски. Да и в печь чужую напрашиваться неловко… Я печеным хлебушком взяла, - Мотя, похваляясь, показала ковригу и поколотила кулачком по обзолистому днищу: - Из чистой ржаницы. Сказывали, даже с картошкой не мешали. Поверила я.
- И сколько ж ложек содрали за ковригу? - с ненужной и пустой дотошливостью, просто из-за интереса спросил Вешок.
- За хлеб-то я косынку отдала. Помнишь? Батистовую! Какой меня на слете ударниц наградили. Еще в сороковом, помнишь?
- Ну и дура! - всерьез осерчал Николай.
- Да мне за нее и придачу дали - фунтов пять гречишной сечки, - виновато заоправдывалась Мотя. - Истолку сейчас в мучицу да блинцов спроворю на проводы. Кипяточку сварим, почаевничаем. Что мы - нелюди, что ли, Коля? Может, в последний разочек так-то…
- Давай почаевничаем, коль делать нечего, - с пустым безразличием согласился Вешок, разглядывая от безделья высохшее белье, что собрано в дорогу, безнадежную убогость лачуги, запушенную сажей грубку, которая топится день и ночь, не отдавая тепла, кроме как на приготовку варева. Осмотрев свое жилище, Николай в бессилии согласился в душе с Мотей: "Да, на шахтах лучше". И в тоске уставился в жаркое хайло поддувала печки.
Мотя, чувствуя прощальную тоску мужа, пыталась сбить ее, хотя бы пустой болтовней. Она могла сказать, что и в Уровках, куда ходила за харчами, тоже забирают последних способных мужиков на фронт, а ребят - в ФЗУ. Но догадалась своим "коротким" бабьим умом, что не тот час - говорить об этом.
- А ты знаешь, Коля, - мило начала она, будто о каком-то стороннем мире, - до чего ж чуден народишко стал опосля оккупации. Особенно бабы да старухи. Ох, и натерпелись же от лютой напасти… Зашла в одну избу, вроде бы передохнуть. Разговорились. Потом и за дело: свои ложки показываю, а цену пока не ставлю. "Да што ж ты, девка, не боишься-то?" - изумляется старуха, крестясь. - Чего, - недоумеваю я. - "Кто ж в такую-то смутную пору с серебром шастает? И откуда оно у тебя? Не церковна ли?" - Повертела к ладонях ложку, на зуб хотела, да их, видать, нет уже. Огладила рукой наяренную до блеска ложку и назад возвертает: "Нет, говорит, девонька, на такой капитал у нас ни мясца, ни хлебца не хватит. Не взыщи!.. Да и не воровано ли серебро-то? Ты гляжу, баба бойная". Ну, я расхохоталась и говорю что ложка-то вовсе не из серебра, а вроде как оловянная - из люминия. Из немецкого самолета. Небось помните наши летчики сбили его посередь поля, промежду ваши Уровок и нашим Лядовом? Фашистский бомбовоз, разве не помните? Так вот, из его железа я своими руками эти ложки наплавила. Как сказала такое - бабка и вовсе замахала руками: "Упаси, господи! - закрестилась она да на колени перед образами пала. - Разь можно: фашист из ейного железа бонбы делает да на детишков швыряет, а мы имя похлебку хлебать будем? Христос с тобой, девка, иди своей дорогой, не греши". Дед ее, хворый, должно, слез с печи, тоже оглядел поделку и, вернув ложку неопределенно сказал: "Сичас всего боятся. Не суди старую… Тот бомбовоз-то, до того как самому свалиться с неба, он четыре фугаски на тот конец Уровок сбросил. Дюжину изб - вчистую, как и не строили их… А там сноха наша с детишками жила - дак не нашли даже". Старик заплакал, а я ушла.
Моте хотелось рассказать о каждой избе, о семье, в каких побывала сегодня, но нигде, кроме горя, страха и разора, ничего утешного не видела и не слышала. То же, что и в Лядове: повестки, похоронки, нехватки. Одна отрада - весна. Все в предчувствии горячей поры - сева, хотя тоже не достает ни рук, ни тягла, ни орудий, а семена также ожидают от государства, как главную подмогу и плату за все, что отдала и отдаст деревня войне. Но обо всем этом говорить мужу - значит бередить, жечь душу. А душа его, чуяла Мотя, кровоточит и без того.
- А вот это я выменяла на твой рубанок, - Мотя показала шмат ржавого сала и, радуясь, засияла глазами словно ей достался золотой самородок. - Хорошо, Коля что в нем соли много. Хозяева сказали, что от немцев в землю, зарывали. Вот и богатствуют теперь. Щец тебе сварю с сальцем-то… Инструмент старички берут охотно.
- Вот и собери, что есть лишнего у нас из этого добра. При нужде снесешь и обменяешь, - наконец отозвался Вешок, все еще глядя в красную амбразуру печного поддувала. Белого раскала искры, сеясь из колосников, на ничтожном лету гасли и насыпались черным прахом. - А что, Мотя, в Уровки еще никто не вернулся с фронта - из госпиталей там, из лазаретов, а? - неожиданно спросил Николай.