Мы возвращаемся к прерванной теме. Что же относительно Кунце? Я объясняю что. Я всегда очень любил Кунце, и всегда было тягостно сознавать, что автор "Обмененных голов" был тем, чем он был, – то есть для меня его музыка, пользуясь выражением одного поэта, ворованный воздух. Нееврею это чувство незнакомо: знать, что не для твоей души предназначалось то или иное послание духа, будь это баховская литургия или проза Достоевского – словом, действительно воздух… Но когда вдруг выясняется, как в случае с Кунце, что это ошибка, недоразумение, что и ты мог быть вполне адресатом его изумительных сочинений, – без преувеличения дышится иначе.
Какой же факт из биографии Тобиасова прадеда (а все-таки не гордилась бы сим обстоятельством – так бы не сказала) произведет столь благотворную перемену в его репутации, – может быть, мне удалось выяснить, что он состоял в "Белой розе" [88] ? Сейчас в Федеративной Республике подобные открытия делаются повсеместно.
Она напрасно иронизирует. У меня есть все основания считать, что Кунце во время войны спас – во всяком случае, пытался спасти – одного музыканта-еврея из Восточной Европы.
Не знаю, как немцы транскрибируют то паровозное междометие, которое издают (в частности, она в данный момент), желая показать, какая это все чушь, – то, что сейчас ими было услышано, или прочитано, или увидено. Неужели это для нее так несущественно? Нет, у каждого нациста был свой еврей. О, здесь я позволю себе не согласиться. Надо думать, что в Германии было больше чем шесть миллионов нацистов? (Ее реплика: надо думать – их и сейчас больше.) Значит, будь у каждого свой еврей, некого было бы посылать в газовые камеры. Это выдумки – про "своего еврея". Всякий спасший еврея немец должен быть назван. Это важно для Германии. Дело не в попытке создать минимальный психологический комфорт для себя (я имею в виду немцев), но, если она помнит, в Библии – там есть такой эпизод, когда Авраам спрашивает у Бога: не может ведь быть, чтобы Ты, Судья всей земли, погубил праведника вместе с нечестивцем, – ради пятидесяти праведников Ты пощадишь это место? И Бог отвечает: ради пятидесяти пощажу. А ради десяти? И ради десяти, говорит Бог.
Ей все же трудно себе представить, зная свою свекровь…
Ну, здесь свекровь ни при чем – хотя как раз знать обо всем Доротея Кунце должна была, это происходило у нее на глазах. Разве что и внутри семьи не все были посвящены в тайну некоего скрипача из Ротмунда, нередко гостившего здесь (да, в этих стенах!).
Но сама Вера Кунце, свекровь ее свекрови, она же была патологическая антисемитка, как большинство обращенных (и вот такое важное сообщение я пропускаю мимо ушей). Экзальтация, охватившая чету Кунце в конце войны, их самоубийство – это все плохо увязывается со спасением евреев. Образ немецкой смерти: Тристан и Изольда, Брунгильда, исчезающая в пламени после гибели Зигфрида [89] , – вот что в этом доме всячески культивировалось (мне вспомнился дирижер из Ольденбурга [90] – ах ты, черт, проговорился-таки!.. – со своею сопрано). Знает ли хозяйка, с чем я пожаловал? Она готова поспорить, что моя благая весть будет встречена без особого восторга.
Поскольку наметилась как бы атмосфера сговора за спиной престарелой дамы, я признаюсь, что мой визит нанесен экспромтом, – она же меня не выставит? Но откуда тогда Тобиас меня знает? Он меня и не знает, это был маленький трюк с моей стороны.
Это ей не понравилось. Трюки – с детьми… Однако такое упорство, неужели меня так волнует реабилитация немецких праведников, неужели все – только чтобы слушать Кунце в условиях большего психологического комфорта? (Эк она меня.)
Не только. Человек, которого Кунце спасал, – мой родственник. Присмирела. Отец? Нет, у меня никогда не было отца, я даже не знаю его имени. Это мой дед. Показываю фото, но не в "облегченной редакции", а оригинал – на всякий случай у меня оба снимка при себе. Но она знает это фото! И я хочу сказать, что это мой дед? И его Кунце спасал? Да, абсолютно точно.
Лучше один раз увидеть, чем десять раз услышать. Она разволновалась – даже огрызнулась на Тобиаса, в этот момент прибежавшего с какой-то глупостью: мама, по телевизору показывают… Отбритый, Тобиас побрел к себе, но тут же вернулся: можно ему пойти в "Микки Маус Центр"? Иди, иди… Йо-хо!
Я обратил внимание – пряча мою фотографию, – что на стенах нет ни одного портрета Кунце (между нами, я его никогда не видел). Я-то думал, что все будет запружено его изображениями, реликвиями всякого рода. Я не прав, так оно и есть. Здесь все – реликвия, я даже не подозреваю насколько. А что касается изображений, если я хочу… Вот, специально для гостей – она взяла действительно лежавший под рукой непомерной толщины альбом, с застежками как на семейной Библии двухсотлетней давности. Это только видимость семейного альбома, его показывают исключительно гостям.
И верно, альбом представлял собой тщательно отобранный фотографический официоз семейства Кунце. Родители, детство, близнецы – из-под одинаковых соломенных шляпок одинаковые локоны, и не различить: где брат, где сестра (утонувшая вместе со своим мужем и тремя дочерьми, катаясь на лодке летом, в канун первой мировой войны – мини-"Титаник"). Я любил старые фотографии, поэтому внимательно их рассматривал. Кунце, юный гений, стоит, опершись о крышку рояля; задумчиво повисла кисть. Судя по цветочному вазону и тяжелой портьере позади, снимок был сделан в ателье – сейчас выйдет на улицу и увидит извозчичьи пролетки, котелки, мелькнет – и не одна – цилиндрическая офицерская фуражка, воздух еще добензиновый, конский, люди чище выбриты, но хуже помыты, женщины по утрам привыкли иметь дело с уймой крючков. Фотохудожник Штромас, Вена, конец прекрасной эпохи. [91]
Безумный взгляд, распущенные волосы, босая, в руках тирс – вакханка. Та же Вера Кунце, закатив глаза, вдыхает аромат цветов – здесь каким-то движением она мне напоминает маму, та точно так же нюхала цветы – заведя глаза. Снова Готлиб Кунце: в римской тоге, простирающий руку в приветствии, связывающемся в нашем представлении отнюдь не с Римом. Он же, завернувшись в плащ, держит в левой руке череп, на который в глубоком раздумье взирает. Подпись к снимку: "Кунце внимает вечности". Все удивительно глупо (впрочем, когда-нибудь такой же приговор вынесут нашей "неконвенциональной" эстетике). Далее череда карточек, представляющих Веру и Готлиба Кунце снизошедшими до "мещанских радостей". Молодая мать над колыбелькой, стилизованной настолько, что, возможно, пустой. Но почему в Португалии? Оказывается, Клаус родился в Португалии, куда молодожены "удалились" на несколько месяцев, – это было вскоре после продолжительной гастрольной поездки Кунце в Аргентину, где у него произошла печально знаменитая встреча со Стравинским: их познакомили на представлении "Весны священной" в театре "Колон", и Кунце, экспансионист по натуре, незамедлительно принялся развивать перед Стравинским какие-то эзотерические теории, которыми всю жизнь увлекался. Стравинский с умным видом слушал – только при этом бросил кому-то по-русски: "Бред сивой кобылы сентябрьской ночью" [92] . Нашелся, однако, доброхот, который потом Кунце это перевел, – итог известен: Кунце пишет комическую оперу "Крещение Руси".
О, этот самый дом – за оградой, где сейчас стоит "фольксваген-раббит", машина года сорокового, а так ничего не изменилось. А что (мне приходит вдруг в голову, что, в отличие от тех благословенных времен, старуха-то живет здесь одна-одинешенька), фрау Доротея не боится жить в одиночестве? Оказывается, не совсем в одиночестве, позади дома есть пристройка, и там всегда живет супружеская пара.
Перелистываю страницу. Две большие фотографии, расположенные колонкой, как виток по спирали времени, – на нижней, слева направо, Вера Кунце, ребенок, сам Кунце; на верхней то же самое. В обоих случаях перед младенцем тарелка, а у Кунце в руке ложка. Только верхнего младенца зовут Клаус, нижнего – Инго. Странно, а что, Кунце… вспомнив кормление Глазенаппа, я хотел что-то спросить – что-то меня смутило, но она перебила: удивительно, как за двадцать лет эти двое ни капли не постарели, те же лица, можно подумать, что монтаж. Но это же специально – свет так падает, а умелой светотенью можно на двадцать лет человека состарить и на десять омолодить.
За свою недолгую жизнь Клаус был: членом гитлер-югенда, молодым человеком с альпенштоком на фоне горного озера; женихом (подле невесты, скоро увижу ее – сравню); отцом парящего высоко над головою полугодовалого младенца; военным корреспондентом с болтающимся на груди, как полевой бинокль, фотоаппаратом – после польской форма вермахта (офицерская) самая молодцеватая в Европе. Последняя фотография этого счастливчика сделана на аэродроме в Феодосии перед вылетом в "Bobrujsk", где его будет напрасно ждать возвратившийся из отпуска кузен Вилли (Вилли Клюки фон Клюгенау, кузен его жены Доротеи, тоже фон Клюгенау в девичестве), чтобы лично передать ему письмо от матери, – оно так навсегда и осталось нераспечатанным, это письмо: пожелтевший конверт, в котором оно хранится, как мумия в саркофаге, вклеен в альбом.
Были еще кадры "непреходящего культурно-исторического значения": Готлиб Кунце в Оксфорде, в шапочке и мантии; в Верхней Баварии, в обществе господина, поздней повешенного; на репетиции "Крещения Руси", что-то объясняющий Элизабет Шварцкопф [93] – исполнительнице роли св. равноапостольного великого князя Владимира. И т. д.
Во всю последнюю страницу фото: две могильные плиты – согласно завещанию, одна белая, другая черная. Белая – Готлиба Кунце, с эпитафией:
Боги меня пощадили,
Смертный меня сразил.
На черной надписи не разглядеть. Я спросил, есть ли она вообще. Честно признаться, она не помнит, ее это так раздражало всегда.