Мордовцев Даниил Лукич - Святой патриарх стр 9.

Шрифт
Фон

Разин молчал, только рука его, брошенная на колено, задрожала.

- А кто виною печали твоей? - с участием спросил патриарх.

- Те же, что и твоей, владыко святой, - ещё загадочнее отвечал гость.

- Ноли бояре?

Дверь в келью отворилась, и на пороге показался Иван Шушера, бледный, испуганный.

- Ты что, Иванушко? - тревожно спросил патриарх. - Что случилось?

- Бояре со стрельцами приехали.

- Спира воинская… взять меня хотят, яко Христа в саду Гефсиманском, - сказал он, вставая во весь свой рост. - Слуги Анны и Каиафы идут за мною.

Разин также вытянулся и выхватил из-под полы кафтана огромный нож.

- Что это? - тревожно спросил Никон.

- На бояр, - сипло отвечал гость.

Никон вздрогнул.

- Нет, не буди Петром… вложи нож… Всяк, иже нож изъемлет, от ножа погибнет, - торопливо говорил патриарх.

Разин был страшен. Казалось, что волосы на голове у него ходили - так двигалась кожа на его плоском, широком черепе.

- Вложи нож, Степан, вложи! - повторил Никон, слыша шум в сенях.

Разин спрятал нож.

- Так к нам на Дон - мы не выдадим, - сказал он угрожающим голосом, - мы их разтак…

В дверях показалось иконописное лицо Одоевского, а за ним харатейный лик дьяка Алмаза Иванова.

- Анна и Каиафа, - громко сказал патриарх, откидывая назад голову, - кого ищете? Се аз есмь…

- Комедиант! - проворчал про себя Алмаз Иванов. - Эки действа выкидывает.

Но, увидав лицо Разина, замолчал и попятился назад, к дверям, откуда высовывались бородатые лица стрельцов.

- Иди с Богом, сын мой, - сказал Никон, благословляя Разина. - Помолись обо мне.

Разин вышел, косо посматривая на стрельцов и меряя их с головы до ног своими большими глазами.

- Эки буркалы, - проворчал один стрелец со шрамом через всю щёку. - Н-ну глазок!

Глава V. АВВАКУМ И БОЯРЫНЯ МОРОЗОВА

Боярыня Морозова, которую мы видели в беседе с Аввакумом и которую беседа эта так сильно потрясла, принадлежала к самой знатной боярской семье в Москве. Она была снохою знаменитого боярина Бориса Морозова, того Морозова, которого тишайший царь считал не только своим "приятелем", но почитал "вместо отца родного". С своей стороны и Борис "сему царю был дядька и пестун, и кормилец, болел об нём и скорбел паче души своей, день и ночь не имея покоя". А боярыня, молодая скромница Федосьюшка, была что глазок во лбу у этого царского пестуна и кормильца: Федосьюшка, вышедши на семнадцатом году замуж за Глеба, брата Борисова, недолго жила с мужем, который умер в молодых летах, оставив после себя единственную отраду молодой вдове - сынка Иванушку. На этом-то Иванушке и на его молоденькой матери пестун царский и сосредоточил всю свою нежность. Любили молодую боярыню и при дворе: и ласковый царь отличал её перед всеми боярынями и боярышнями, и царица души не чаяла в "леповиде и лепослове" Прокопьевне - молодая боярыня действительно была "леповида" - существо необыкновенно миловидное, и "лепослова" - потому что она была умна, много читала и прекрасно говорила "духовными словесы".

Но нерадостна была в то время жизнь молодой боярыни. Ещё с мужем она могла чувствовать некоторую полноту жизни; при муже она была менее отчуждена от мира, менее казалась затворницей. А вместе со вдовством для неё наступала как бы жизнь без жизни, бесцельное прозябание и преждевременное старчество. Громыханье посуды от утра до вечера, звон ключей от зари до зари, плетенья да вязанья, беседы с ключницами да мамушками и - как верх эстетического наслаждения - пенье песен сенными девушками - вот вся жизнь боярыни, каков бы ни был её темперамент, каковы бы ни были годы и её личные стремления.

Но не для всех женских характеров такая жизнь даёт полное духовное удовлетворение… Морозова была из таких женщин, для которой громыхание золотой и серебряной посуды да звон ключей не составляли идеал жизни - и она искала большего, более ценного для ума и сердца, чем золото. Богатые духовные силы её требовали духовной работы; горячее молодое сердце искало любви не к одному сынку Иванушке, который ещё был так мал, - искало борьбы, самопожертвований, идеалов. А идеалы она знала только по книгам - идеалы святителей, мучеников, высокие образцы христианской любви. Кругом себя и во дворце она видела только будничную сторону жизни, внешние дрязги этой жизни, несмотря на её блеск и роскошь - и везде она чувствовала пустоту. Пустоту эту, как червоточину, она чувствовала и в себе, в своём сердце. Чтобы задавить этого червяка в душе, залить пустоту, в которой чахло её тёплое, отзывчивое сердце, - она вся окунулась в наслаждение своим богатством, своим высоким положением. Она окружила себя блеском и роскошью. Она поставила свой дом, и без того пышный, гремевший на всю Москву, поставила на царскую ногу; одной ей, её прихотям услуживало в доме до трёхсот человек прислуги; одно мановение её беленькой ручки, игравшей жемчугами да яхонтами, приводило в движение всю эту ораву челядинцев, которые стремглав спешили исполнить волю и прихоть, какова бы она ни была, своей доброй, ласковой, сердечной боярыньки-света. Когда она выезжала из дому в своей богатой, "драгой и устроенной мусиею и сребром и с аргамаки многими" карете, запряжённой двенадцатью лошадьми, "с гремячими чепьми", то за нею следовало "слуг, рабов и рабынь" сто, двести, а то и все триста, "оберегая честь её и здоровье", а народ бежал толпами, хватая на лету алтыны и копейки, которые выбрасывала в окно кареты маленькая ручка боярыни. Сам тишайший царь, встречаясь иногда с блестящим поездом своей "пучеглазенькой Прокофьевны", как он называл Морозову, приветливо ей кланялся, снимая свою шапку - "мурманку". А бояре и князья так издали сымали шапки и кланялись ей в пояс, стараясь хоть мельком взглянуть в блестящие из-под фаты глаза красавицы.

Но и это не удовлетворило её, не наполнило её души довольством, не заняло пустоты, в которой сохло её молодое сердце. Она искала идеала… Одно время ей думалось, что она нашла этот идеал человека: то был Никон. В своём гордом удалении от царского и святительского блеска, в своём вольном изгнании он казался ей мучеником. Вся его прежняя жизнь - от босоножия, когда маленьким Никиткой он голодал и зяб без лаптей на морозе, до святительского клобука и посоха Петра митрополита, когда Никитка, ставший патриархом Никоном и "великим государем", гремел с амвона на истинного великого государя, - вся эта жизнь представлялась ей в ореоле и величии апостольства. Но, когда, после неоднократных тайных посещений его в Воскресенском монастыре и после продолжительных бесед с ним, она нашла в нём сухого эгоиста и самолюбивого, властолюбивого и мстительного черствеца, - она горько оплакала этот мираж своего идеала.

И вдруг судьба столкнула её с Аввакумом. Этот мощный ум, эта несокрушимая воля, хотя, по-видимому, мягкая и тягучая, как золото, в делах добра и железная в других случаях, эта великая, страстная, но детски наивная вера не только во всепроникаемость божественной любви и всепрощения, но и в обряд, в букву, в последнюю йоту веры - всё это глубоко потрясло восприимчивую душу молодой, пылкой женщины. Ей казалось, что она очутилась лицом к лицу с апостолом, мучеником, с тем первообразом и идеалом истинного человека, которого она в своей пылкой фантазии видела в фиваидских пещерниках, в столпниках, в обличителях нечестивых римских царей. Разве Сибирь - не та же страшная Фиваида, над которой она задумывалась при чтении житий святых? Разве сибирские земляные тюрьмы - не те же языческие узилища? А он, Аввакум, по всему этому прошёл - прошёл босыми ногами по льду и по горячим угольям. И он не очерствел, не застыл в своём высокомерии, как Никон; он молился и плакал и радовался своим страданиям, - да мало того - каждый день молился за других, часы и заутреню служил, будь то в земляной тюрьме на соломе, в обществе мышей и тараканов, будь то в снежных сугробах, в лесу, на воде, на работах.

- Ох, батюшка-свет! святитель наш! Да как же ты службу-то служил при этих-то трудах да мучениях? - невольно воскликнула молодая боярыня, возвращаясь с сестрой из дворца и захватив с собой в карету своего дорогого гостя.

- А всё также, дочушка моя золота-яхонтова: идучи, бывало, дорогою, зимой, или нарту с детками и курочкой своей волоку, или рыбку ловлю, зверя промышляю, или в лесу дровца секу, или ино что творю, а сам правильно в те поры говорю, пою молитвы, вечереньку либо заутреньку мурлычу себе, что прилучится в тот час, и плачу, и веселюсь, что жив, что голос мой в пустыне мёртвой звучит, птички божьи моё моленье слышут, и за птичек молюсь, и за деревцо - всё, ведь, оно и божье, и наше… А буде в людях я, и бывает неизворотно, или на стану станем, а товарищи-то не по мне, моления моего не любят, - и я, отступя людей, либо под горку, либо в лесок - коротенько сделаю: побьюся головою о землю, либо об лёд поколочусь, об снег, а то и заплачется - и всё сладко станет, коли голова об землю поколотится, либо слеза горючая снег прожжёт. А буде по мне люди - и я на сошке складеньки поставлю, правильца проговорю, молитовку пропою, в перси себе постучу, а иные со мною же молятся, плачут, а иные кашку варят - и тоже маленько молятся. И в санях едучи, пою себе да веселюсь, и в тюрьме лежа, пою да кандалами позвякиваю, а кандальный-то звон, тюремный, светики мои, слаще Богу звону колокольного: звонок, голосист звон-от тюремный!.. Везде, пташки мои, молюсь и пою, а хотя где и гораздо неизворотно, а таки поворчу, что собачка перед Господом, повою до неба праведного…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги