Кривонос смотрел вслед детям. Они были чистенько умыты, в длинных сорочках, только выцветшие волосенки давно уже не знали ножниц, Таких сирот он видел в каждом селе, пеклись о них церковные богадельни, а плодила война. Она длилась без перерыва вот уже полстолетия - затихала на Диком поле с татарами, начиналась на волостях с панами. Отцы ложились костьми по берегам Днепра, а дети ходили под окнами и пели тропари.
Солнце уже садилось за горою, когда зазвонили сразу в трех церквах. Максим поднялся и пошел вверх по улице. Омытые дождем сады тоже как бы принарядились к празднику, сочная листва сверкала чистым глянцем, меж деревьями белели хатки, хоть и кривобокие, но свежеобмазанные, кое-где во дворах бродили стайки гусей - домашних и прирученных диких, шагали журавли, ворковали голуби, а в вечернем небе сплетался перезвон трех церквей.
Церковь святых Антония и Феодосия была деревянная, с большими окнами и наличниками на точеных колонках, а над входом вздымались граненые купола, крытые листовым оловом. Деревянный резной иконостас просвечивал, как тонкое кружево. Но Максим Кривонос, погруженный в свои мысли, равнодушно смотрел на прекрасные образа, украшавшие храм. Только на образе богородицы взгляд его невольно задержался. Он присмотрелся внимательнее и даже мотнул головой: с иконы на него глядели влажные и глубокие, как степные озера, очи Ярины. Владычица была в густо-красных ризах. На темном фоне складки блестели переливами, будто не рисованного, а настоящего бархата. Так же, казалось, колыхался и менял свой цвет покров, обрамлявший чело и спадавший до полу. Лицо и полные губы, в изломе скорбной улыбки, потрясали своей выразительностью, и казалось, образ вот-вот заговорит.
Церковь уже была полна народу. Налево стояли мещане в ярко-желтых жупанах и посполитые в белых сорочках. Направо разместились женщины в кунтушах и вышитых сорочках, в корабликах и намитках на головах и дивчата с косами, уложенными венком.
Носатый дьякон прошел к образу Георгия Победоносца, из кадильницы запахло сосновой смолой. Все расступились, только Максим Кривонос остался на месте. Он не сводил глаз с образа: лицо такое же продолговатое и смуглое, как у Ярины, а очи заглядывают в самую душу.
Звон кадильниц привел Кривоноса в себя, ему вдруг стало душно. Он вышел из церкви. Под раскидистыми ветвями волошских орехов зеленели холмики с деревянными крестами. Он, обессиленный, опустился на крайнюю могилу. Образ богоматери теперь слился с образом Ярины и все стоял у него перед глазами, но уже не в бархатных ризах, а в белой свитке и вместо покрова с платком на голове. Такой вот казалась ему сейчас и Украина. Печать скорби лежала у нее на челе, а уста искривились от боли: силы по казацким кра́инам хватило бы на три Польши, а дети здесь родятся в панской неволе, умирают в ярме. "Доколе же будем терпеть от державцев и рендарей надругательства над законными правами и обычаями нашими?" - думал Кривонос. Лиловая дымка окутывала уже сады и далекие просторы, из церкви долетало торжественное пение, его будто старались заглушить соловьи - они щелкали везде, и от их песен вечер звенел. Тоска все еще давила сердце Кривоноса: то ему казалось, что так оно и будет на веки веков, изведет шляхта казаков, и памяти о них не останется на Украине, то другая вставала перед ним картина. Еще ребенком он с отцом попал в казацкий лагерь на Соленице. Наливайковцев была горсточка, а жолнеров, как воронья, нагнал гетман Жолкевский. И все-таки не могли осилить казаков, пока не прибегли к обычному панскому оружию - к обману. При этом воспоминании кровь взыграла у него в жилах.
Кривонос невольно поднял глаза на кресты, торчащие в бурьяне. На одном была выбита надпись:
"Кому лев пересечет путь, тот нехотя должен отступить".
- И отступит, отступит! - уже уверенно произнес Кривонос. Прочитал надпись на другом кресте:
Здесь Иван Семашко лежит,
А в ногах черный пес тужит-скулит,
А в руках острый меч блестит,
А в головах фляжка водки стоит.
Го-го-го!
Что ж кому до того!
Он рассмеялся.
- Не выпускай из рук меча, пане Семашко, и на том свете - ненароком с шляхтой повстречаешься. Го-го-го! Слышите, паны Потоцкие? Чтоб такой народ ходил в ярме - да ни за что!
II
Когда казаки вернулись из церкви, Карпо Закусило сидел уже у хаты на завалинке, дети играли с выводком куропаток, которых он поднял из-под косы на лугу, а Катерина в саду на печурке варила ужин. Дым сизыми клубочками подымался над вишнями, приятно пахло домашним уютом. На башнях начала перекликаться стража:
- Стереги!
- Стереги!
Кривонос с Мартыном тоже присели на завалинку, обведенную синей каймой.
- Живут как у бога за пазухой, - сказал Мартын, кивнув на хозяина.
Карпо был худой, тонкогубый, с маленькими глазками и обожженным лицом. Он шмыгнул хрящеватым носом и ничего не ответил. Хоть и знались они с Кривоносом раньше, но сейчас, когда Карпо оказался выписанным из реестра и стал вытирать спиной монастырскую сажу, зависть к вольным и обида на братов-запорожцев, не вставших на защиту городовиков, душила его. Кривонос, подмигнув Мартыну, сказал:
- Ишь как всем пришелся по душе красный жупан! А за тридцать злотых да за кожух в год не ходил душить низовое казачество? Походите в лычаковых жупанах, пока не додумаетесь, против кого следует встать, а то: "Король наш пан, а мы его дети!.."
- Хоть бы и додумались, так кармазины [Кармазины – так называли запорожских казаков, носивших красные жупаны] же городовиков за людей не считают, - отозвался Карпо.
- А ты спроси посполитых, как они вас понимают!
- Это их гетман Остряница так надоумил!
- Не любил гетман реестровых, это верно, так и говорил: "Берегитесь, как ядовитой змеи, казаков реестровых, выродков и предателей наших, что не думают о бедных, а только о своих выгодах".
- Потому реестровый о службе думать должен.
- У них одна только забота: как бы панской милости не лишиться.
Из сада подошла Катерина и кротко улыбнулась.
- Что это вы напали на него?
- Чтоб не порочил, гнездюк, казацкого обычая. А на кого ж тогда враги наши будут оглядываться?
- Он своей саблей уже в печке мешает.
- Не выдумывай, жинка! - вскипел Закусило. - Как возьму палку, ты у меня узнаешь, как брехать!
- А вы говорите - "гнездюк"!
Катерина засмеялась, засмеялись и казаки.
- Кому охота спотыкаться на борозде? - сказала она уже грустно. - За панщиной этой и света не видишь. В других местах уже в хлевах молятся и без попа, да чтоб униаты не видели. А у нас и попы есть и церкви богатые, да молиться в них некогда. Все из-за податей из-за этих! На замок полстога сена да пять возов дров надо отдать, да четыре дня паши, да десять коп жита дай, лед вози, пять грошей на ладан дай, а на Печерский монастырь кадь меду, да тиуну печерскому, что дань собирает, еще два ведерка. Вот только что храм, а и завтра бы пошла в поле. Таким разве был Карпо? А теперь дети растут... У всех, панове, душа воли просит, так что вы уж не сердитесь на простых людей за слово, хотя бы и за жесткое.
- Одних слов теперь мало, Катря, надо сердце ожесточить, - сказал Кривонос. - Захара Драча помнишь, Карпо, что на полонянке женился?
- Он хитрый казак!
- Все панам угождал, а над хлопами сам стал паном. Ну, лежит там теперь, в себя приходит. Может, слышали, как соседи его отделали? Чуть живого выпустили. А пан жеребца у него украл.
Катерина перекрестилась.
- Говорят, упырь был.
- Какой там упырь! Не обижал бы людей, так и не искали бы на него расправы. Один жадюга, а другой еще чище!
- А у нас на прошлой неделе ведьма объявилась. Карпо сам видел, как топили.
- Ведьмы не тонут, а эта камнем ко дну пошла и пузыри пускать стала.
- Может, и не ведьма, а так кто-нибудь наплел.
- Кто ж наплел? Пан Дружковский и раззвонил, она деньги с него искала. Это здесь недалеко, в Копыченцах. С самой весны там засуха. Паны давай допытываться - с чего бы это засуха взялась?
- Везде плохо, потому что панов много, - сказала Катерина.
- А верно, что так. К примеру, наш сотник: придешь к нему с прошением, подарок неси - два червонца, да еще курицу, да еще и утку, а свадебный выкуп - пять злотых. Кто же станет своих детей женить?
Такие разговоры вели они до той самой поры, пока не улеглись спать. Надежда застать лащевцев в Киеве и, может быть, разузнать от гайдуков что-нибудь о Ярине не давала Кривоносу уснуть. Только стало рассветать. Казаки выехали за ворота Васильковского городища. Дорога шла буераками, рощицами и левадами, усыпанными белой ромашкой, точно снегом. Леса остались позади еще за речкой Стугной, и казаки, привычные к широким просторам, теперь дышали полной грудью. В кустах проснулись птицы, и воздух звенел от их пения.
- А люди думают, что нет краше пышных палат, дорогой одежды. Чуешь, Мартын?
Джура к чему-то прислушивался. Доносились крики иволги, удода, коростеля на лугах, вавакали перепелки, а где-то стрекотала сорока.
- Должно, вепря заметила, - сказал он. - А по мне, так я бы все города развалил. Говорят, человек разумнее зверя, а зверь хоть в золотую клетку его посади, подохнет без воли.
Закуковала кукушка. Джура повернул в ту сторону голову и громко крикнул:
- Кукушка, кукушка, сколько мне жить?
Кукушка откликнулась еще один раз и точно подавилась. В глазах Мартына проглянуло испуганное ожидание. Кукушка молчала.
- Один год! - с деланным равнодушием произнес он, но тень грусти, точно крылом, осенила его лицо. - Врут кукушки, все кукушки врут!