Степан вдруг выпрямился, глянул вверх, увидел. Загремела цепь на его скованных руках. Он дрогнул большим телом, как дерево перед последним ударом топора, тряхнул головой, подняв вверх белое, как известь, лицо.
- Здравия желаю, барыня молодая, Вера Андреевна. Хорошо ль гостится на вольном воздухе? Спокойна ль душенька?..
Усатый казак пихнул его коленом:
- Садись, анафема!
Он сел в середину, рядом со стариком. Кругом расселись солдаты и казаки.
Ветер вскручивал мягкие густые Степановы волосы, заносил через плечо длинную бороду старого Марея.
- Верховые! Н-на места!
На крыльцо гауптвахты вышел комендант Фирлятевский и махнул платком.
Из-за конюшен вынеслись и загарцевали конные казаки и четыре офицера. Обступили кругом телегу, закрыли ее живой островерхой стеной своих хвостатых пик.
Комендант опять крикнул пронзительно:
- Приказ помните?
Гаркнуло:
- Так точно!
Фирлятевский опять махнул платком:
- Ну, с богом!
А на горке молодая женщина в сиреневом платье завязывала дрожащими руками зеленые ленты шляпы. Глаза щурились на высокий столб пыли за воротами форпоста. Сердце уже переходило от дроби к мерным, тихим толчкам. К губам вновь притекла их алая кровь, которая не терпит помады. Еще срывался шепот:
- Господи! Какая ж я несчастная, что перенесть пришлось!
Но вечером Вера Андреевна, тихонько смаргивая слезу, уже деловито суетилась, укладывая корзины и баулы, - ее превосходительство собиралась домой.
Отправив жену в город, Качка приказал готовиться к походу.
Ложные поселяне
Кырту не однажды забегала в русскую сторону поселка. Все тревожилась о Степане.
- Нету, нету ишо дружка твово ледяною, - хмуро встречал ее взгляд Сеньча.
- Нету?..
И пропадала ожидающая улыбка смуглого лица.
Айка жалела Кырту.
- Проклятущи вы, быват, мужики. Извелась девка вовсе, с лица спала… А Степан вот привезет сюды женку свою городску, гляди тогда Кырту да слезы утирай.
- Поедет этакая, пяль рот шире, - фыркнул Сеньча. - На городском набалована шибко, вертнет хвостом - и припрется Степка, как черт, в купель маканой… Льзя ли барской девке верить?
Шли дни. В горы никто не вернулся. В поселке начали готовиться к косьбе.
- Плохо дело, робя, - сказал беспокойно Василий, - видно, пропали где товарищи наши…
Сеньча отозвался почти озлобленно:
- Коли сам медведь на облаву идет, ужли ему шкура дорога?
- Их ведь убить могли… Солдатье-то всюду рыщет… А жалко дюже Степку… Парень доброй, для себя не жадной, о людях болящой…
Вечером опять прибежала Кырту.
Черные глаза ее потускнели от слез.
- Степан?
Рудничные ребята уплетали баранью лапшу.
- Кого выглядываешь, девонька баска?
- Поди-тко, присядь сюда…
- Дался те Степка!
- Садись, девка, с нами!
Алтайка глянула было удивленно, вслушавшись в слова. Как услыхала про Степана, вспыхнула и злобно взглянула на хохочущих мужиков:
- Тьфу!.. тьфу!.. Дурак!.. Дурак!..
Один, другой повернулись к сердитой девке. К женскому гневу и непокорству на рудниках не привыкли.
- Ах ты, проклятуща!..
- Погоди, язык-от те пообрежем!..
- Вот брякнем ей сейчас про дружка…
Алтайка сорвала сердце и уже повернулась уходить.
- Стой, девка!
- Ну?
- Знаешь, где Степан-от? За бабой в город поехал, за женой… А ты ему хоть помри… Бабу вот себе привезет…
И рудничные показывали ужимками, как ладно будет Степану с привезенной из города женой.
Алтайка будто вросла в землю, руками сдавила грудь. Потом, не мигая, отвернула от уха звенящую подвеску из медных шариков и ярких бус и подошла ближе. Будто мучимая жаждой, она тихонько облизывала запекшиеся от волнения губы и, пугливо кося глазами, слушала злые, как полынь, вести.
- Ну, что стала? Поди, поди!.. - крикнул кто-то из рудничных.
Алтайка, как безумная, бросилась вверх по тропинке, царапая себе лицо и оглашая горы протяжными стонами.
Подошел Василий и упрекнул озорников:
- Зря вы хорошую девку обидели. Зла от нее никто не видал. Бессовестные вы люди!
Вскоре на рыбалке встретили кержацкие ребята охотников, что птицу возили в форпост "Златоносная речка". Охотники рассказали, что видели своими глазами, как увозили из форпоста беглых.
В поселке это известие встретили по-разному.
Сеньча закряхтел, зло мотая головой.
- Была у Степки заковыка в башке. От книжек это, от их самых… А Марей - связался черт с младенцем… Акимко… Ну, в том давно кровь испортили, с его что возьмешь… Ниче для себя не старался… И все они трое такие.
Ребята из кержаков всегда стояли за Сеньчу, - тоже о хозяйстве готовы денно и нощно печься: так-де и надо было ждать, что эти трое сгибнут.
- Дурачье! Аль вы вовсе без разума? - вдруг вскипел Василий. - Чай, их про нас пытали. Видно, они выдать нас не пожелали, а то бы их не увезли…
- Хы! Сказал тоже. Нас выдать!.. Да таких делов и быть не должно, коли люди с одной земли добро для своей жисти брали.
- Как на кого!
Рудничные, узнав про беду, вспыхнули как порох.
- Не, мы не дураки, тож оставаться.
- Теперя не обманешь.
- Видно, ишо не дошли до вольного места.
- Опять начальством запахло.
- Туда уйдем, где начальства и духом не слыхать.
- Тут нам не доля!
Решив уйти, они стали забирать себе косы, топоры. Наплели себе кошелок и до отказа набили их рыбой вяленой, картошкой, мукой. Налетели к их избушкам Сеньча, ребята из кержаков. Сеньча так и кипел непереносной хозяйской обидой.
- Чо, окаящие, творите? Хозяйство рушите? Тащить вздумали? А? Не дадим!
Молодые кержаки тоже наступали:
- Не дадим!
Рудничные же словно вина выпили. Они замахали косами, вытащили и топоры из-за поясов, бранью и криками встречали миролюбивые уговоры Василия:
- Брось, робя!.. Ей-бо!.. Уж начали жить и будем дале тут…
- Наживесся тут курой во щи… Хо-хо!..
Василию полюбилась красивая кержачка Татьяна.
Услыхав, как она кричала и препиралась - и сам ввязался в ссору.
Вставало солнце, желтое, словно курма - горный цветок с пушистым, как щека ребенка, листом. Заря разгоралась, обливая пронзительным светом взбушевавшийся поселок.
Стояли друг против друга две породы людей: домовитые хозяева и переметный, неспокойный, легкий на подъем рудничный люд.
Уходящих на лучшие вольные места было больше, чем остающихся. Те и другие расстались, добра не вспомнив.
- Зря мы вас приняли, дьяволы.
- Свой хлеб-от ели, хайлы жадные!
- Сами хайлы! Изб добрых после себя не оставили…
- Будете хвастать, так в наследье подпалим ишо…
Большая горластая толпа ушла в горы. Сеньча помрачнел, но к полудню разошелся.
- А бастей так будет, робя! Теперя дружней будем по-нашенски жить. Мышины души, струсили… Не слыхивал я, чтобы с Бухтармы людей ловили. Алтай-хребет, батюшко наш, не допустит сюды незнакомого человека.
И с песнями началась косьба.
Рота дружно взбивала пыль.
За ротой лениво покачивались казацкие пики. Казаки скучали и то и дело прикладывались к флягам у поясов. Солдатам было труднее. Пыль набивалась в рот, в ноздри. Черные треуголки грели солдатские лбы. Офицеры били в скулу, а то и в зубы, если нарушался ранжир.
Молоденький прапорщик, узкогрудый, с сутулой спиной, сосредоточенно-сердито подергивал поводья. Ездил он плохо: дергался, съезжал с седла, и острые его лопатки беспокойно двигались, как крылья еще не окрепшего цыпленка. Прапорщик знал, что ездит никудышно, и злился.
Позади ехало самое большое начальство края, и прапорщику хотелось гарцевать, красуясь на красавце коне. Но лошадь была под стать седоку; низкорослая, вислозадая, - было отчего злиться девятнадцатилетнему прапорщику, которому еще так недавно улыбалась за обедом ее превосходительство. И прапорщик, перекашивая еще мальчишески-румяное пушистое лицо, орал ломающимся басом:
- Эй, ты! Шаг у тебя какой, подлец?
- Брюхо подбери, шку-ура!
Горные офицеры ругались крепко, и ему не хотелось отставать от людей.
Солнце жгло. Привал был короток, и отдохнуть вдосталь не успели. Солдаты устали от офицерских кулаков и матерщины, от духоты, от горячей, как железо, земли.
Впереди ослепительно сияли белки. Ниже - прохладные леса, ниже зеленые скаты алтайских нагорий. Под уступами, в выбоинках, среди цветов и мшистого камня бьют рудниковые струи. Тут бы лежать, курить или хотя бы голову освежить под струей родника!.. Эх!.. И солдаты враждебно думали о "беглой сволочи", что заставила их шагать по жаре.
- Доберемся до вас, щучье семя! Погоди!
- Всыплем! Инператорские законы соблюдай!
На белом коне ехал Качка в шляпе походной, с малой кокардой и пером.
Рядом ехал Фирлятевский, чуть покачиваясь на седле. Он обливался потом, страдал, но не снимал белых перчаток - хотелось попасть в тон небрежной, изящной манере Качки.
- К обеду будем у цели, ежели воля господня сохранит погоду столь благоприятной.
И Качка благоговейно перекрестился.
В передних же рядах, в крытой повозке, окруженный дулами ружей и остриями казацких пик, сидел Аким. На худом иссохшем лице горели запавшие глаза. Аким видел только солдатские спины, колыханье большого белого полотнища с золотым орлом. Знамя то свивалось, как жгут, то вновь развертывалось, вздувалось, золотой орел сиял, рос и вонзался клювом в отупевшую голову Акима.
Акима колотили по плечу.