Теперь, по третьему году войны, титул "царь Польский" звучал как насмешка. Пятьдесят губерний – под Германией. Но на днях Великобритания и Франция подтвердили: Константинополь, Босфор и Дарданеллы отойдут России. Как будет звучать: "владыка Царь-града"?..
Хоть и не сулит эта война всех желанных побед, но на будущей конференции, подобной Венскому конгрессу, он проявит неуступчивость и, может быть, вернет под сень двуглавого орла и царство Польское, приобщит и королевство Румынское.
С кем выгодней прийти на конференцию?.. Предложение о сепаратном мире сделал недавно Вилли. Может быть, подходящий момент помириться с кузеном германским императором? Николаю не нравится, что в последнее время англичане и французы беспрестанно требуют от России активных действий против немцев, а сами топчутся на Сомме и под Верденом. Хитрецы! Хотят весь груз войны переложить на его плечи!.. Минувшей весной и летом, чтобы выручить итальянцев, он бросил корпуса в наступление под Луцком. Потерял десятки тысяч солдат без всякой пользы для своего фронта. А в августе, когда повис на волоске французский Верден, кто снова отвлек германские армии? Да и вступление в войну Румынии, на чем тоже настояли союзники, привело лишь к растяжке фронта и переброске дополнительно русских дивизий на юг. Он уже раскусил: как только у них возникают трудности, они тотчас втравливают его, совсем не считаясь с тем, хочет он или не хочет, выгодно это ему или не выгодно. Как будто Николай – не император великой державы, а пешка в их собственной игре. Вот возьмет и покажет им!.. Тогда попляшут!..
Гнев и решимость уже кипели в нем, но Николай не дал им вылиться в повеление – вспомнил: сегодня удостоился долгожданного "Георгия". На поле брани. Нет, торопиться не следует. Союзники по Антанте вытянули у него обещание начать весной будущего, семнадцатого года новое наступление. А этот шумный генерал: "Нет пушек, нет винтовок, нет патронов, нет снарядов!.. Нет, нет, нет!.." Пусть расстарается да не скупится. Коль он, император, обещал, весеннее наступление будет!..
– Можете выступить в печати с заявлением, что курс русской политики останется прежним, – резюмировал Николай вслух свои размышления, обращаясь к ловящему ого слова новому министру. – Никаких изменений. Союз с Францией и Англией, расширенный присоединением к нему Италии, останется краеугольным камнем нашей политики и после войны. Доказательством крепости уз, связывающих нас, явится соглашение о будущей судьбе Константинополя и проливов.
"Вот так-то, голубчики: вы мне – Константинополь, я вам – искреннюю дружбу".
После докладов Николаю на сегодня оставалось еще просмотреть почту. Дворцовый комендант, зная нелюбовь государя к бумагам, оберегал его от всяческих посланий. На синем сукне стола лежало одно-единственное письмо. От Алике.
Он надрезал конверт.
"Возлюбленный мой! На всякий случай, если тебе придется сменить Поливанова, помни про его помощника Беляева, которого все хвалят как умного, дельного работника и настоящего джентльмена, вполне преданного тебе..."
Чего это Алике ополчилась на военного министра?.. Странно. Недавно Поливанов был еще ей угоден. Впрочем, фамилию Беляева он слышит уже не впервой в связи с министерской должностью. Но подходит ли? Полный генерал, однако ни разу не казал носа на фронт, все чины и награды выслужил в Петербурге. От кого же он слышал? Ах да, от Распутина и Ани Вырубовой. Тогда все понятно...
С самого начала войны, а в последнее время все более часто и настойчиво императрица вмешивалась в дела управления государством и в верховное командование армией. И каждый раз, прежде чем написать Николаю, советовалась с Распутиным: где наступать, где отступать, кого из генералов сместить, кого, выдвинуть. Николай давно уже ни в чем не перечил супруге, сие совершенно бесполезно – все равно Алике настоит на своем. И хотя в глубине души недолюбливал и побаивался Старца, свою позицию определил четко: "Лучше один Распутин, чем десять истерик в день".
По совести говоря, будь его воля, он бы давно выгнал мужика взашей. Осточертели тошнотворные: "Папочка и мамочка, сладенькие мои, дорогие, золотые!" Ишь нашел себе родителей. Тем более что враги Распутина доносили: за стенами дворца он называет царицу "мамашкой", а его самого – "папашкой", к тому же однажды осмелился сказать: "Папашка несчастный человек, у него внутри недостает". Алике убеждала – все это клевета на Друга. Но шло со всех сторон. Помнится, товарищ министра внутренних дел генерал Джунковский представил доклад о происшествии в "Яре", о тлетворном влиянии Распутина на общественность – с предположением, что темный мужик сей является орудием какого-то сообщества, влекущего Россию к гибели. Жандармский генерал испросил разрешения на продолжение своих наблюдений. "Я вам не только разрешаю, – ответил Николай, – но я вас даже прошу сделать это, но, пожалуйста, чтобы эти доклады знали я и вы – это будет между нами". Однако Алике откуда-то узнала – может, он и сам проговорился. Вышел конфуз. Пришлось отчислить генерала со службы. Теперь, когда докладывали Николаю об очередных проделках Распутина, он хмурил брови, кивал, даже говорил: "Хорошо, я подумаю". Но думать охоты не было. Да и зачем? Ей там, в Зимнем или Царском, виднее, чем ему здесь, в Ставке.
Он рад, что вырвался снова на свободу. Надоели ее вечные попреки в нерешительности, ее восклицания: "Ах, если бы я была мужчиной!.." Ну и пожалуйста. Хотите Беляева вместо Поливанова? Надо сказать Воейкову, чтобы заготовил указ.
Кажется, все дела... Царь посмотрел в окно, на деревья и синюю даль за Днепром. День только еще начинался, а заполнить его было нечем. Ох-хо-хо, скука...
Он подошел к стойке, взял "манлихер", направился к двери.
По дворцу зазвучали отрывистые команды, вытягивались в струнку штабные офицеры и генералы, замирала охрана – чины дворцовой полиции, солдаты гвардейского сводного полка, полевые жандармы, секретные агенты: государь идет!..
5
Окно под потолком не только забрано в кованую решетку, но и охвачено жестяным "воротником". Даже если бы он надумал взобраться на стол, привинченный к стене, ничего бы не увидел – только осколок серого неба. А надзиратель, подсмотрев в глазок, донес бы тюремному начальству – и тогда неминуем карцер в подвальных лабиринтах Пугачевской башни.
Он давно уже отказался от взрывов протеста, когда накопившееся нервное напряжение требует разрядки – пусть хоть такой, внешне бессмысленной. Он сумел заковать свою волю в броню и контролировать каждый поступок целесообразностью. Однако до тех пределов, пока не унижено достоинство, не усечены мизерные права каторжника. А уж эти "права" он отштудировал назубок.
Но сегодня – особенный день в череде его последних пяти каторжных лет. Сегодня с него должны снять ножные кандалы. Не потому, что истек определенный двумя приговорами срок; не потому, что нагноились на щиколотках, рассеченных ржавым железом, раны, – нет, просто сегодня после утренней поверки ему предстоит начать работу на ножной швейной машине в военнообмундировочной мастерской, устроенной при "Бутырках". А в десятифунтовых оковах много не накрутишь.
С возрастающим нетерпением ожидал он этого события, долженствующего нарушить привычный режим дня. Ожидал встречи с другими арестантами, возможности обменяться словами, пусть и под окриком тюремщиков. Главное он получит возможность работать с людьми: приглядываться к ним, отбирать и передавать тем, кого выбрал, свои знания, свои убеждения, готовить будущих союзников в борьбе.
Любой свой поступок он оценивал однозначно: необходим ли для достижения цели, для будущего, которое должно в конце концов наступить.
Вся его жизнь была наполнена тревогами. И радостями. Если радости оценивать не их количеством, а полнотой. Да, молодость прошла. Много борозд – и не только на лбу – вспахала жизнь. Жизнь богатая и глубокая, без уныния. Он спокоен. Мысль все время рисует образы будущего, и эти образы оптимистичны. Хоть и выпали на его долю тяжкие испытания, он ни о чем не жалеет, ибо эту свою жизнь – и в целом, и в частностях, и этот сегодняшний день, занимающийся за серым квадратом зарешеченного окна, – предопределил он сам.
Как о безмерно полном и счастливом, вспоминает он о том дне, когда стоял с Зосей на вершине Заврата, а внизу лежала долина Пяти Озер и еще предстоял их путь по лесной тропинке к Морскому Оку. Там, в заброшенном шалаше пастуха, на полпути к озеру, настигнет их августовская ночь – и Зося, верная помощница в стольких делах, станет его женой...
Через два месяца после женитьбы он сам настоял, чтобы руководство партии послало Зосю на подпольную работу из Кракова, где жили они в эмиграции, в русскую Польшу, в Варшаву. Главное правление партии могло направить кого-нибудь другого. Но он знал, что Зося справится с заданием лучше других. Через два месяца ее арестовали. И только в тюрьме, при свидании с родителями, она призналась, что ждет ребенка... Если бы он знал об этом, когда провожал ее в Варшаву!.. Но зачем мучить себя?.. Eсли бы да кабы.
В тюремной камере и родился их сын. С младенцем на руках Зося выслушала в суде приговор: вечное поселение в Сибири. Место заточения село Орлинга в излучине Лены, в Иркутской губернии.
Летом двенадцатого года он написал Зосе в Орлингу, что любовь зовет к действию, к борьбе; попросил внимательно прочесть книгу "Сила", которую послал ей ранее. Подчеркнул, что именно эта книга должна придать Зосе настоящую силу. Жена догадалась. Вскрыла переплет и обнаружила заделанный в картон паспорт. С этим паспортом она и бежала из Сибири, благополучно добралась до Кракова. Однако им не суждено было встретиться. В это время он сам уже находился на нелегальной работе в России и за несколько дней до возвращения Зоси снова, в шестой раз, попал в лапы охранки.