- Ежели когда-либо приедете в Петербург и негде будет остановиться, милости просим ко мне! - гостеприимно предложила тетушка.
- Спасибо! - поблагодарил Федя уходя.
Любушка провожала его.
- Скажите, Любушка, а вы… в самом деле приедете? - спросил он, уже стоя на крыльце.
- При-иеду! - улыбаясь, протянула она, и Феде почудилось в этом слове: "ми-илый…"
Он спрыгнул с крыльца и, не разбирая в темноте луж, зашагал через улицу к себе.
VII
Незаметно промелькнула неделя, как Ушаков приехал в Воронеж, а письмо Любушки все еще продолжало лежать в Федином чемодане.
Он был исполнителен и верен в своем слове, но не хватало времени. В адмиралтействе всем нашлось много дела. Пустошкин работал на постройке мастерских, а Ушакова определили в чертежную.
Когда-то, при Петре I, весь Воронеж был заполнен моряками. Целые улицы занимали корабельные мастера: шлюпочные, парусные, блочные, канатные, купорные. Жили плотники, кузнецы, литейщики. В Воронеже лили пушки, мортиры, ядра, варили смолу, гнали деготь, вили канаты и веревки.
После смерти Петра I все пришло в упадок. Мастерские обветшали или стояли заколоченные. Мастера перемерли или разъехались по другим местам. И многое приходилось начинать сызнова. Оттого теперь у всех - матросов и офицеров - было достаточно работы.
Федя приходил вечером на квартиру усталый. Он видел чемодан, в котором лежало письмо, терзался мыслью, что поручение Любушки до сих пор им не выполнено.
Ушаков каждый день невольно наблюдал за погодой: снежок понемногу укрывал землю.
Иногда, сидя у себя в чертежной и обсуждая с товарищами качество кораблей разной постройки, он говорил что-либо вроде:
- Архангельские хуже петербургских: в бейдевинд имеют большой дрейф.
А сам в это время смотрел в окно на падающий снег и думал с тревогой: "Может, уже приехала?"
И невольно краснел.
Во-первых, от мысли, что он не сдержал слова, а во-вторых, оттого, что было приятно представить: Любушка уже в Воронеже!
Паша Пустошкин, который жил с ним (Нерона Веленбакова услали в Таганрог), пытался было навести разговор на интересующую тему, но прямо о девушке говорить не смел. Живя не первый год с Ушаковым, он знал, что Федя рассердится и сразу оборвет разговор. Он такой: нашел - молчит, потерял - молчит. И потому Пустошкин старался говорить обиняком:
- А уже санная дорога установилась. Вчера из Москвы констапель приехал…
Но Федя упорно молчал, хотя прекрасно понимал, к чему клонит Паша, и хотя этот разговор был ему приятен.
Паша втихомолку наблюдал за другом.
Подошла суббота.
Вечером в чертежной, как и в других командах, был прочтен приказ:
"Завтрашнего числа для праздника воскресенья адмиралтейским служителям шабаш, чтоб богу молились, гуляли тихо и смирно, шумства, драк и прочих непотребств не чинить".
Федя слушал и думал: "Завтра отнесу письмо".
Он утром попросил у соседа, корабельного мастера, бритву и побрился, хотя льняной пушок на щеках был мало заметен.
Потом не мог дождаться обеда. От скуки листал "Регламент о управлении адмиралтейства и верфи".
Паша, любивший пошутить, не выдержал и сказал:
- Не смотри: все равно по параграфу семьдесят седьмому гардемарину жениться запрещается. Не то - дадут три года каторжной работы!
Федя вспыхнул до корней волос и только глянул на него, как рублем подарил! Паше и этого хватило - сразу умолк. Так молча и обедали.
После обеда Федя оделся получше, достал из чемодана письмецо и, стараясь не смотреть Паше в глаза, шмыгнул за дверь.
Адрес он помнил наизусть: "Марии Никитишне Ермаковой у Троицкой церкви, что на Чижовке". За эти дни он узнал, что Чижовка - слободка на горе, предместье Воронежа, которое от города отделяет крутой яр.
"Хорошо, что дом - у церкви. Значит, легко найти, не придется ни у кого спрашивать".
Войдя в слободку, Федя вспомнил: здесь когда-то водилось много чижей. "Не оттого ли и она держала в клетке снегиря? Любит птиц, значит, доброе сердце!.."
Он захотел представить себе ее лицо и не мог: оно как-то уплывало. И лишь не потухала, жила в его памяти широкая, светлая Любушкина улыбка.
Вот и церковь Троицы. Вон один дом деревянный - побольше, другой - маленький, весь белый, крытый очеретом.
Ох как бьется сердце!
Ушаков еще издали разогнался - для храбрости! - и бодро подошел к домику.
Он постучал и ждал, насупившись.
Дверь отворила высокая седая женщина. Хотя глаза у нее были карие, а нос прямой, но ее лицо чем-то напоминало Любушкино.
"Мать!"
- Входите, входите! - приветливо сказала она, отступая в глубь сеней.
Ушаков вошел.
- Честь имею видеть Марью Никитишну Ермакову? - официально спросил Федя.
- Да, это я, - сказала женщина.
- Вам письмо из Петербурга. От дочери.
Он протянул конверт.
- От Любушки? Когда же она приедет?
- Сказывала: по первопутку.
- Пожалуйте сюда, господин мичман. Милости прошу. - Марья Никитишна распахнула дверь в комнату. - Раздевайтесь, у нас тепло, - предложила она.
Поначалу Ушаков думал отдать письмо и сразу же уйти, но сейчас что-то удерживало его здесь. Он снял шинель и шляпу.
- Садитесь! - предложила хозяйка, усаживаясь у стола.
Федя сел.
- Мы ведь тоже из морской семьи. Мою мать в тысяча семьсот первом году по велению царя Петра отправили сюда. Каждый десятый двор должен был поставить одну девицу для вступления в брак с солдатами, а остальные дворы - снабдить ее всем необходимым. И кроме того, дать двадцать рублей приданого. Вот она и вышла замуж за моряка. И мой покойный муж тоже был моряк, - словоохотливо рассказывала Марья Никитишна.
Она оказалась более разговорчивой, чем ее сестра, Настасья Никитишна, и держалась так, что Феде казалось, будто он давным-давно знает ее.
- А вы когда же познакомились с Любушкой?
Федя зарделся. Говорить о том, как он спас снегиря, не хотелось.
- Верно, где-либо в церкви, - улыбнулась Марья Никитишна, - или на гулянье. Вот у нас, в роще, с мая месяца по воскресеньям гулянье… Что, Любушка здорова?
- Ничего, здорова. Я ее всего два раза видел… Я с Балтийского… Меня отправили сюда. Ехал, остановился на Васильевском острову…
- Да, там живет моя старшая сестра, Настасья. Домик-то у нее в третьем годе сгорел…
Ушакову хотелось сказать: знаю, сам видел, но - смолчал.
- Вас как же звать?
- Федор Ушаков.
- Я уж Феденькой стану звать, по-стариковски. Вот я вас пирогом с капустой угощу, - поднялась Марья Никитишна.
Ушаков не отказывался: он чувствовал себя здесь просто и хорошо. И главное, можно свободно говорить о Любушке - это же не с насмешником Пашкой Пустошкиным: не засмеет!
Марья Никитишна поставила пироги, флягу с водкой, угощала.
От водки Ушаков отказался - он не любил пить.
- Одну-единственную. В вашем морском деле - надо. Пьяницей быть - сохрани господи, а придешь с вахты мокрехонький, водкой только и отогреешься и спасешься! - уговаривала хозяйка. - Первая рюмка и называется "прошеная", а вторая уже - "непрошеная"!
Пришлось выпить "прошеную" и закусить пирогом, - пироги были отменные.
Марья Никитишна расспросила его обо всем: откуда родом, сколько имеет душ крепостных, где и на чем плавал. В морском деле она разбиралась словно заправский моряк.
В беседе Ушаков не заметил, как заблаговестили к вечерне. Он хотел уже прощаться, когда в комнату вошел высокий красивый человек. Федя сразу признал: это был грек. Грек учтиво поздоровался, пожелал "приятно кушать" и прошел в соседнюю комнату, о которой Федя почему-то думал, что она Любушкина…
- Это мой постоялец, - зашептала через стол Марья Никитишна. - Павел Зосимович Метакса. Грек. Он поставщик в адмиралтействе. Гарпиус поставляет. Хороший, богатый человек…
У Феди почему-то сразу испортилось настроение. Румянец покрыл его щеки. Он сидел, сдвинув свои густые брови. И все его лицо - с тяжелым, выступающим подбородком - стало старше и суровее.
Корпусные товарищи увидали бы: Федюша чем-то сильно недоволен. Такого лучше не трогать!
Он поднялся, поблагодарил за угощение и стал одеваться.
- Еще раз спасибо, родной! Спасибо, сынок! - говорила на прощанье Марья Никитишна. - Приходи же, Феденька. Вот Любушка приедет, - пела она. - Пишет: к николину дню постарается…
Ушаков шел, невольно высчитывая в уме, сколько дней осталось до зимнего николы.
Грек очень не нравился Феде, хотя ничего худого о нем Ушаков сказать не мог.