Те смерти, из которых я выворачивался, - по везучести, конечно, и верно матушка за меня хорошо молилась, - смерти, в общем-то простые, как дважды два - "восемь граммов в сердце - стой, не дури", - и проходил сквозь них я, живой, навылет, во многом по нахальству, забывая непреложность счета. Этим не хвастают, хвастать тут нечем - это скорее уж дурь, чем обратное, это вообще не в категориях умного или дурного, это врожденное, несущее тебя до всякой мысли и намерения. Бежать из-под "стой, стрелять буду" по открытому, простреливаемому полю к обрыву, под которым еще не полностью устоявшийся лед с полыньями. Посылать к такой матери, когда тебе предлагают подать прошение о помиловании. Идти к уголовникам, которые сами же тебя и приговорили. Вся йога между прочим на этом: как забывать непреложное, чтобы достичь невозможного. я от природы - трансцендент - как электрон, мгновенно оказываюсь в другом состоянии, в другом пространстве, и даже раньше, чем вышел из предыдущего. Без всяких там прыжков и переходов. Неважно, что я при этом совершал некоторые резкие движения и скачки. в реку, например, под обрыв. Или с борта уже отшвартовавшегося парохода на берег. Лунатик не потому лунатик, что бродит преспокойно по карнизу - он ходит по краю, потому что лунатик - отключился от непреложности.
Думается, вся моя революционность сызмальства, все кипение моего возмущенного, воз-мужченного духа в юности именно в этом: в отвращении к непреложности, непререкаемости.
Конечно, бессознательно! Конечно! Как бессознательны были и у Флоренского поиски исключений из законов. Как раз к шестому классу гимназии, то есть годам к шестнадцати, к тому возрасту, в котором Митя Савлук уже вовсю размахивал револьвером, у Паши Флоренского научное отношение к миру вполне сложилось и даже приобрело характер каноничности. и именно к тому времени, как окончательно сложилось, оно готово уже было и обрушиться. Но это еще подземный гул, какие-то разрежения воздуха и сознания. Сам же он к этому времени безоговорочно убежден, что главное его стремление - познать законы природы, и в самом деле все силы, все внимание, все время посвящает научным занятиям, и нравятся, очень нравятся ему твердость, сила, опорность законов. Но он и ведать не ведает, хотя каждый раз трепещет и замирает его сердце, что по-настоящему-то ищет трещины в этих законах, исключений из них - чем мощнее стена законов, тем ведь мощнее и то, что опрокидывает их непреложность.
Так, наряду с уверенной целеустремленностью, влюбленностью в гранитную науку, растет в нем жажда иного. в нашем сознании масса таких непересекающихся, как классические параллельные, штук - мы еще ж подправляем их в параллельность, едва они угрожают сблизиться.
С детства Флоренскому нестерпимы повторяемость и множественность, "как дурная бесконечность, предмет томительной скуки, отвращения и ужаса". Постепенно возникает в нем все более острая ненависть к эволюционизму, к беспредельному расширению астрономических пространств и геологических времен - а что же такое и закон, как не железная повторяемость? Тут еще прелюбопытнейшая вещь, и опять как бы на подсознательном уровне. в университете пишет Флоренский работу об идее прерывности. Его отец, чуткий к исканиям сына, полагает, что прерывность - именно то, что рушит позитивизм, натурализм, назовите это также самонадеянным, грубым материализмом, классической математикой или математической логикой, отец чувствует, что именно в этом направлении идет мысль сына: что называется, на границе поэзии и науки. и что же, сын даже оскорблен, ибо все еще считает, что чистый ученый пребывает в мышлении отвлеченном, сын оскорбленно находит в словах отца некое уничижение чистой мысли.
То есть человек уже избирает какую-то тему и все еще не знает, почему он идет по какому-то пути, все еще не осознает, почему и зачем. Узнав об опытах Кауфмана, доказавших зависимость массы электрона от его скорости, Флоренский чувствует, что чего-то в этом роде ожидал. Саму теорию относительности, уже позже, он принимает сразу, как сходную с его новым пониманием мира.
Во всем этом что-то из очень глубокого: человек, как Флоренский, может совсем не быть революционером в политике, или, как я в юности, совершенно чуждаться науки и философии, и все-таки по глубочайшим симпатиям быть антиэволюционистом. я ведь тоже считал законы проклятого социума, в том числе и экономические, - непреложными, но именно в них, в самом социуме видел щель, или лучше сказать в самом проклятии их полагал необходимость взрыва, который перевернет этот долбаный айсберг вверх тормашками - из запертости в волю.
Ошибся ли я? и по сей час не знаю. На последнюю истину, истину в последней инстанции не претендую - на кой мне черт эта дура? я слишком трансфинитен для этого.
2
Революция зреет где попало, а вернее - повсюду, но начинается она в столицах и не сразу доходит до окраин большущей, худо увязанной страны. Что у нас было осенью семнадцатого, какая сумятица, какие подвижки, помню слабо - больше надсадой в глотке от постоянного крика. и хотя большевики и эсеры были сначала в одной упряжке, помню, что они уже сразу резко отличались друг от друга: эсеры - почти вся интеллигенция, ссыльная прежде всего, а также офицеры, те, что против царя; большевики же - солдаты, матросы, рабочие, и я, конечно, с ними. Отец очень угнетен был тем, что культура и просвещение в пылу совершенно всеми забыты, все за рукоятки да за приклады хватаются, и я тоже вызывал у него серьезные опасения.
Первую половину восемнадцатого года у власти в городе были эсеры, с июля в городе, да и в губернии утвердились большевики. Но девятого ноября у нас началось эсеровское белогвардейское восстание. в городских боях я уже участвовал вторым номером в пулеметном расчете у Васи Синельникова.
Всякая война - каша, а гражданская в особенности. Город переходил из рук в руки, губерния тоже. Иногда это было, как слоеный пирог: и не только большевики и белогвардейцы, были еще и просто грабители, насильники и убийцы - зачастую невозможно было понять, какой властью они прикрываются.
Столько втиснулось в эти годы, в эти несколько лет. в сущности мальчишка, ты был кем угодно: от пулеметчика до политрука, от чоновца до чекиста, от начальника пограничной заставы до редактора уездной газеты, для тебя не было запретных профессий, а попросту - ты был для каждой дырки затычка. Скажут: ведай вывозом дерьма - и сколько бы его ни было, ночей не спи, голодай, но делай на совесть. Скажут: работай членом правительства - что же! Ассенизационная бочка или страна, государство - надо, значит надо. Заложи под это все - жизнь, душу - и делай. Профессия одна: революционер. Была серая, страшно серая и жестокая жизнь, но ты не очень-то и здесь был, в ней. Ты, что называется, двухтерриториален: с одной стороны в самой грязи, неустройстве, нужде, не сыт, не обут, сегодня жив, а завтра мертв, это в лучшем случае, а то еще над тобой зверствуют и измываются. и при всем при этом ты больше, чем жив, ты все время летишь надо всем этим, в чистейшем воздухе чистейшей революции. Каждый день ты заложник и смертник - и при этом бессмертен. Ты вообще здесь только натруженным телом, мозгом - настоящая твоя родина там, где тебя никогда не будет, но где ты сейчас больше, чем в том, что вокруг.
Вначале вроде бы все ясно представлялось, но так быстро запуталось. Это только на штабных картах или в панорамах сражений все расположено наглядно: здесь мы, здесь противник. Еще и одеты каждый по-своему, чтобы не перепутать. а в гражданской... Это ведь редкий случай, когда нас вырядили во все красное - на радость наводчикам. и еще реже, чтобы кто-то понял, что, где в этот день, в эти недели происходит. Любят профессионалы этакие наглядные штучки: математик - линии и числовые ряды, анатомы - муляжи, историки - схемы и хронологию. Но всякая война, всякий бой - кровавая каша в смешавшемся пространстве, во времени, которое нестерпимо замедлилось, остановилось, оторвалось от других времен. Историкам потом приходится долго работать, чтобы зафиксировать это вширь по плоскости - заметь, горбатой и складчатой, и не только физически, но и по времени. Великий обман - хронология. Что касается одновременности чего бы то ни было в этой каше, в этих островках дикой напряженности - тут и самому Эйнштейну делать нечего. Ни одним лучом света, с платформы ли, из вагона ли, или из Вселенной, не свяжешь ни в одноместность, ни в одновременность никого и ни с кем. я и ты не одновременны и не одноместны, хотя и сидим напротив друг друга и дышим одним воздухом. и сидим мы не в одном и том же месте, и дышим не одним и тем же воздухом. Сомневаюсь и насчет линий. По мне так, если время и имеет свои элементарные промежутки, - физическое ли, психологическое ли время, - а вернее не промежутки, а сгустки, то уж никак не в классической последовательности и не на линии. Сгустки-то разные, по-разному центрованные, утяжеленные и сгущенные! а хронология, что ж, - внешний пунктир, линеечка, нужная, конечно, но тем более врущая, чем больше она прямая.
Так вот, ни черта было не разобрать в том запутанном времени - чем дальше, тем больше запутанном.
Вот тебе один пример, - кстати, случай, пропущенный мной по давности лет в моем тебе списке смертных мне приговоров.