Мы довольно ловко вылезли через окно. Тихонов, как капитан на корабле, потерпевшем аварию, вылез последним. Как только он вылез, автобус закачался, ветви зашипели, и мы скоро услышали, как он, громыхая по камням, летит в воду. Шлепок - и автобус раздробился! Грустно и, несмотря на ужас положения, как-то весело приняли мы крушение автобуса.
Митинг уже начался. После нескольких туркменских ораторов выступал русский рабочий, по-видимому, один из двадцатипятитысячников. Коренастый, приземистый, белобрысый, он смотрел на толпу с доверчивым и счастливым видом. Говорил он, немножко суетясь, помахивая крепкими руками. При одном пылком жесте кепка свалилась у него с головы, и лицо его приняло несколько испуганное выражение. Я сразу узнал эту манеру, хотя и был немало удивлен. Саницын - мой приятель по "Сограм", литературному "цеху" в Омске.
Саницын встретил меня с радостным изумлением. Ему за тридцать пять, но он по-прежнему подвижный, круглолицый, и по-прежнему постоянная улыбка светится на его пухлых губах. А какой из него выработался чудесный оратор! Как плавно говорит он, как убедительно и как ловко "подкузьмил" всех этих подкулачников! Когда я похвалил его ораторское искусство, Саницын поморщился и сказал отрывисто:
- Опыт. - И добавил:-А я, брат, думал, ты умер, что-то не слышно было тебя. Ты из Сибири?
Мне тогда казалось, что весь мир знает меня как писателя, знает и то, что я живу уже не в Сибири, а в Москве. Я растерянно глядел на Саницына.
- Ты из какой бригады? - продолжал он.
- Из писательской.
Он ухмыльнулся. По-видимому, он думал, что я шучу, вспоминая наши омские литературные опыты.
- Пишешь что-нибудь?
- Нет. А ты?
- А разве ты не читал Всеволода Иванова?
- Вроде бы читал, да мало ли Ивановых.
Он присел на корточки по-туркменски и, постукивая ладонью по теплому, еще не остывшему после жаркого дня дувалу, вздохнул:
- Где уж тут писать! Учиться и то нет времени. Я сейчас, брат, работаю в Донбассе, места там для труда совершенные, а все-таки недоделок ужасно много. Вот и занимаемся мы этими недоделками. А ты, поди, тоже занимаешься? Писать?! Может быть, под старость и напишу воспоминания. Боюсь только - документация помешает.
- Какая такая документация может тебе помешать?
- Документация, другими словами говоря, - точность. Привыкаешь к этой окаянной точности! Точность хороша, брат, при отчете, а в поэзии она - язва. Я ведь что пишу? Цифры, состав организации, где я выступаю, краткое изложение речи ораторов - и все! Да и ты тоже, наверное, так же отчеты составляешь. А ведь бывают психологические встречи.
- Бывают, - сказал я со вздохом.
- Ехали мы сюда в третьем классе, в спецвагоне", Вагоны, естественно, во всем поезде набиты. Выхожу в тамбур, а тут бабенка трепещется: "Подвезите, товарищ бригадир". - "Тебе, собственно, куда?" - "До Бухары", - говорит. "А в Бухаре в гарем к эмиру? Эмира-то ведь нету". Я это сказал не зря. Она с виду - образец русской женщины: статна, бела, очи с поволокой. Хорошо, пустил ее. Потеснились. Я это сел с ней рядом, а дело к вечеру, и окна темные: забрызганы грязью. Она мне говорит: "Я, говорит, имейте в виду, кулацкая дочь". - "А я без сословных предрассудков". - "У меня, говорит, отец по кишлакам мануфактурой торгует, если он не уехал в Афганистан, я его выручить хочу. Не поможешь ли, бригадир, раз ты ко мне так любовно жмешься?" - "Дружба дружбой, говорю, а служба службой. Нам такие разговоры не подходят". Тогда она и говорит: "Я пошутила. У меня муж красный командир, а я ткачиха из Самары, еду на побывку". И соответствующие документы мне под нос! И вдобавок смеется внутренним смехом, который еле заметен на лице. Нравится мне она, но с другой стороны и неудобно: не романы же разводить приехал я в Среднюю Азию.
- Документы нетрудно и подделать, - ответил я на безмолвный вопрос, который прочел в его глазах: как бы я поступил на его месте? - Ну, и что же?
Саницын пожал плечами и улыбнулся.
- Отгадай, на писателя ты ведь готовился.
Он, смеясь, вздохнул.
- Нет, брат, какие мы с тобой писатели!
Боюсь, он так я не поверил, что я писатель. Иногда мне приходила в голову мысль: а вдруг Саницьгн, хорошо зная мои писания, тем, что отрицает их, дает мне понять, насколько эти писания несовершенны? Очень может быть, очень. Он всегда был чутким и внимательным другом, и теперь он хочет помочь мне в поисках моего настоящего путь?
За те три дня, которые мы провели вместе, я его расспрашивал усердно, и еще более усердно он отвечал мне. Говорил он охотно, весело, немножко греша газетными оборотами, часто приводя цифры, всякого рода технические термины так и сыпались из его рта, - недаром он боялся того, что едко называл "документацией". Впрочем, документация эта нисколько не мешала красочности его речи, а даже придавала ей современный колорит, делала ее убедительной. А какие с ним случались замысловатые истории, каких сложных людей он встречал и как напряженно и в то же время возвышенно думал он над их судьбами.
Расставаясь с ним, я спросил:
- Ты позволишь мне напечатать кое-какие твои повести?
Он кивнул головой.
- Разумеется, я заменю подлинную фамилию другой, вымышленной, чтобы ты не обижался. M. Н. Синицын, например, подойдет?
- Не велика синичка, а и она море зажгла, - ответил он, улыбаясь.
Так появились "Повести бригадира M. Н. Синицына".
РОМАН "ПАРХОМЕНКО
Зимой 1919 года, если помните, я попал к партизанам. Пробыл я там недолго. Страшная болезнь уже владела мною, и я томился восторженным и в то же время печальным предчувствием ее. И все же я превосходно помню эти дни.
Мы ехали в дровнях лесными дорогами, останавливались в деревнях, к нам присоединялись красноармейцы, отставшие из-за буранов от своих частей, вокруг этих красноармейцев сразу образовывались отряды мужиков, и красноармейцы, сопровождаемые мужиками, шли догонять свои части.
Помню я и рассказы партизан, длинные ночи в лесных избушках, и бураны, угрюмые, ненасытные бураны за маленькими, забитыми снегом окнами. А затем попал в Новосибирск, и здесь-то сыпняк, давно томивший меня, овладел мною целиком.
Мои друзья, поэт Д. Четвериков и актриса М. Столицына, ухаживали за мной чрезвычайно заботливо, и так как жили мы в каком-то заброшенном сарае, а сарай не топился, и стояли сильные холода, они предпочли перенести меня, больного, в поезд, который шел к Омску.
Удача, доброта и друзья сопутствовали мне. Даже измученные войной пассажиры без спора пустили в вагон тифозного! Поезд шел настолько медленно, что, не доезжая Омска, у станции Татарка, я почувствовал себя выздоровевшим. Я испытывал томяшее, невыразимое счастье, и солнце румяно дробилось у меня в слезах, то и дело выступавших на глаза. Казалось, что здесь, в Татарке, ждут какие-то необыкновенные события, встречи и еще много нежно-кротких людей".
Из вагона вывели меня под руки. Сладостно сверкал снег, а вокруг, на загрязненных путях, торчали грязные, потрескавшиеся, побитые снарядами и обгорелые вагоны. В стороне от пути, на твердом и блестящем снегу - штабеля трупов.
Много людей идет мимо, и никто не обращает внимания на слабого голодного человека, которого Четвериков и Столицына умело поддерживают. Почему мы здесь? Билеты и пропуск у нас до Омска. Не хватило хлеба, а продавать нечего: все наше имущество - связка книг, которую несет Четвериков.
Я оглядывал встречных с беспокойством и боязливой грустью. Я шел, охваченный смертельным полусном. Голова шумела, дышалось трудно. И все же ожидание счастья не покидало меня - и не обмануло.
Молодая женщина свернула, уступая нам дорогу, хотя дорога и без того широка. Она несла несколько узелков: обменяла какие-то вещи на продукты. Она глядела широко открытыми глазами, испытывая внутреннее потрясение. Ей хотелось идти, но под влиянием несчастья, горя, заброшенности, которые она читала на моем лице, ей не сдвинуться.
И я, насколько хватало сил, наблюдал за ней. Мне хотелось горячо доказать, что я не так уж слаб, не так уж скоро погибну, - и в то же время чувствовал, что ее соболезнование необыкновенно приятно, и, чем оно дольше будет длиться, тем будет еще приятнее. Я испытывал могущественное очарование простоты, силы, уверенности, свежести, чистоты, не только внешней, но и внутренней.
Молодая женщина, порывшись в узелках, протянула мне большой кусок белого хлеба и свиного сала.
Совершенно счастливый, стараясь говорить возможно более ласково и мягко, пересохшими и потрескавшимися губами я спросил:
- Откуда ты, красавица?
- С Умани.
- Где ж это, милая?
- Да аж на самой Украине.
И она скрылась.
Ужасно хотелось сунуть полученный кусок хлеба в рот, но желая показать, что меня в этой женщине очаровало вовсе не ее сострадание, а нечто другое, я тут же поровну разделил хлеб и сало со своими друзьями.
Выздоровление шло не так уж быстро. Синие дни за окном, льдистая желто-коричневая дорога и светлоликий лист книги передо мной. Болезнь так сильно измотала, что я потерял память; меня пришлось учить азбуке.
Ах, с каким чувством греющего веселого восторга взялся я за чтение романа. Название и автора не помню, но лилово-дымчатая обложка романа до сих пор часто мерещится мне. Удивительно, но роман начинался с описания празднества графов Потоцких в их дворце на площади в Умани! Дальше шло описание тенистого и сказочно красивого парка Софийка с его томными прудами, чувственными статуями, тоскующими гротами и пылкими каскадами.