"Где эта Умань? Ах, да! Конечно, так оно и должно быть! Первая же книга, которую я смог читать благодаря этому большому куску белого хлеба с салом, должна была непременно принести напоминание об Умани и очаровательной красавице, которая так нежно пожалела меня. "Пусть порадуется перед смертью", - думала она, подавая мне хлеб. К счастью, она оказалась неправой. Я не собирался помирать и не скоро помру! Она об этом не узнает. Только жаль, что не спросил ее имени. Но ведь известно - она из Умани, и никто не мешает мне поехать туда, отыскать эту добрую, милую, молодую женщину… Клянусь, отыщу!"
Не клянитесь часто, - и особенно после выздоровления.
Я скоро забыл этот случай, забыл и свое клятвенное намерение поехать в Умань.
После издания книги рассказов "Седьмой берег" я получил письмо от преподавателя словесности из Киева. "Что значит "Седьмой берег"? - спрашивал он. - На шести берегах вы не нашли счастья и вышли на седьмой, где счастье, кажется, мелькнуло перед вами, не так ли? Если не так, прошу разъяснить, как мне понимать название вашей книга?" От этих мягких и приятных слов защемило сердце и захотелось поговорить с этим читателем.
И вот я в Киеве. Моего адресата не оказалось дома: он поехал к родственникам в Херсон и вернется недели через три.
Было запойное жаркое лето, я ходил по улицам, садам и базарам совершенно одинокий, и мне ужасно нравилось, что я так одинок в этом большом, красивом и веселом городе.
Однажды, сидя на берегу Днепра, на скамейке, которая была так же мило изрезана влюбленными, как скамейки многих других городов, я вдруг вспомнил Татарку, - и большой ломть белого хлеба с салом. Затем я начал медленно припоминать все остальное, и в памяти моей целиком встало видение - дорога, молодая статная женщина, двое моих друзей, держащих меня под руки. "Ах, как нехорошо! Ведь я клятвенно обещал побывать в Умани! Очень, очень нехорошо", - думал я, вздрагивая в непонятном страхе.
Приехав в Умань, я поселился в опрятном переулке за костелом. Городок был очень приятен, полон солнца, и дома так сильно светились от этого солнца, что тени их были постоянно наполнены кротким и радостным мерцанием. Я много ходил по улице, думал и часто восстанавливал в памяти картины Татарки.
Казалось, нужно еще слегка напрячь свое воображение, - и четкий образ молодой доброй женщины явственно встанет передо мной. Охватывал озноб ожидания. Проходило полчаса, час, увы, минуло четыре года, стерлись ее черты, и многие женщины казались мне похожими на нее. Как же так? Я приходил в отчаяние, смешанное с весельем. Я ложился спать. Сны были легкие. Я просыпался, зевал, потягивался, вдыхал запах города, полного зелени и фруктов, и опять выходил на улицу. Долго глядел я на людей и начинал думать под конец: "А, может быть, ничего и не было?"
Парк Софийка запущен, а ученики сельскохозяйственной школы, находившейся в парке, разъехались куда-то, и наблюдать за парком совсем некому. Пруды заросли кувшинками и камышом, а тот пруд, что поменьше, почти сплошь заполнен упавшими деревьями. На одном из таких деревьев, еще мокром от недавнего дождя, сидит рябой, тощий рыболов в поношенной военной одежде. Лицо его насмешливо, тонкие металлические очки на бледном носу почти не блестят. Под ним голубо-фиолетовый пруд, и киноварно-красный поплавок удивительно красиво лежит на этой воде густого, насыщенного цвета. Лукаво сузив глаза, рыболов оглядел меня, безмолвно сняв фуражку.
- Клев на уду, - шепотом сказал я.
- Никакой рыбы тут нету, - ответил он громко, со смехом. - Нонче в Умань на фруктовый урожай съехались бывалые плуты. Им и эти деревья не помешали: всю рыбу бреднем выловили. Раньше, мерзавцы, наигрывали в карты целое состояние, а теперь приходится и мелким карасишком не брезговать, ха-ха!
- Зачем же сидеть, раз рыбы нету?
- Сижу через тоску и чахотку, - ответил рыболов охотно и даже с каким-то наслаждением. - Назудел мне доктор: "Чахотку выбьешь, если полсуток будешь находиться в лесу". Ну, я и нахожусь.
- Значит, скоро выздоровеете?
- Ой, куда там! Воду плохо переношу: и назябся же я тут.
- А вы бы в лес.
- Я привык к работе, а в лесу, на дорожках мне даже листву подметать сил уже нету. Нет, я человек конченный и к смерти готов, и все уже организовал.
Видимо, попробовав положить себя в воображении в то место, которое он "организовал", рыболов испытал довольно отвратительное чувство. Он проговорил вдруг изменившимся голосом, уже без оттенка шутки:
- Организовал, а сам теперь каюсь. Бабе, говорю, - она добрая, веселая, кровь с молоком.-. "Чего тебе из-за меня руки отягощать? Уходи". Вернее, сам от нее ушел. Зачем мучить? И, уходя, так ее убедил, - я и на фронте очень убедительным был, - так убедил, что она заплакала, а тоже ушла. Вот теперь и выздоравливай. Выздоровей я, приди к ней, - смешно! Она, пожалуй, уже и за другого вышла!
Какая пылкая, высокая, живая любовь! Мне представилась жена рыболова, - чем-то она была похожа на ту молодую женщину, которую я встретил в Татарке. Тогда я спросил:
- Как зовут-то?
- Василь Гайворон. Слышали? Я был известный человек и притом гордый. И погибаю через гордость.
- Вижу.
- Вы думаете из-за жены? Нет. В нашей теперешней жизни погибать из-за жены советскому человеку недостойно. Я погибаю из-за сражений: с Махно.
- Рассказали бы.
- Ой, и пакость! Хватил я стужи против Махно. Одна радость, что эти интервенты теперь думают: "Столько долларов протравили, а выручка где?" А у меня та выручка - я всю страну спас. Конечно, при помощи Александра Яковлевича. Вы про Александра Яковлевича Пархоменко слышали?
- Отдаленно.
- Вы с каких мест-то?
- Сибирский.
- Ну, раз сибирский, вполне законно, что могли не слышать. А про Ворошилова слышали?
- Про Ворошилова слышал.
- Так вот этот Пархоменко был друг Ворошилову. А я у этого Пархоменко служил в четырнадцатой дивизии. Наша дивизия страшная была.
- Врагам?
- И врагам и самим себе. Она больше состояла из казаков, которые перешли от белых. Я тоже у белых служил, и тоже раскаялся, и тоже перешел на красную сторону. Но раз из человека лучшие лекарства не всю болезнь выгоняют, то где сразу выгнать душевную болезнь? А служба у белых - это душевная болезнь. Нет, нет, да и даст себя знать. Так что этому Пархоменко с нами было очень трудно, хоть мы его уважали и боялись. Другого такого командира для нашей, откровенно говоря, сволочи и не сразу отыщешь. Высокий, сильный, выносливый, он, конечно, иногда горячился, но при нашем брате без горячности нельзя: он должен все время пример показывать. Другого командира мы и не признали бы! Продовольствия нет - он первым голодает. В реку надо лезть ледяную - первым лезет. Довериться надо - он самому распроклятому негодяю душу откроет. Через это и погиб.
- Каким это образом?
- Скажу. Я при нем не то чтоб ординарцем, так, вроде коновода. Я все знаю. Это началось, значит, в Харькове, когда Ворошилов был там Наркомвнудел Украинской Советской, а Махно придерживался тогда вроде бы и советской ориентации. Хитрил. Но советские его не очень разнюхали и предполагали, что смогут вывести на дельную дорогу. Так вот однажды приезжает Махно для переговоров в Харьков. Покушал ли он, что ли, плотно, или по какой другой причине, но захворал. Положили в больницу. Ворошилов призывает Пархоменко, - а Пархоменко был каким-то важным командующим, кажись, комендантом города. И говорит Ворошилов: "Тебе, Александр Яковлевич, поручается наблюдать за здоровьем Махно. Ты его должен вылечить во что бы то ни стало. Для этого ляжешь с ним в одну палату и будешь наблюдать за лечением! Ему, больному, наблюдать за собой некогда, а сопровождающие его адъютанты все пьяницы и развратники, они будут только о спирте беспокоиться и за сиделками волочиться, тебе же все это не любопытно, я твой закон знаю - раз больница, значит, веди себя по-больничному". Пархоменко отвечает: "Хорошо, будет исполнено". Лег он в одну палату с Махно и лежал там три, если не больше, недели. Болезнь у Махно оказалась действительно сильная, но Пархоменко его выходил. Выписывают Махно, собирается он к своим анархистам и перед отъездом говорит: "Вот тебе, Александр, моя рука! Если, не дай бог, встретимся на поле битвы, эта рука на тебя не поднимется - и твоя на меня тоже.
Будет мне плохо, лучше я сдамся, но тебя как спасителя не потрогаю". Я сам присутствовал при этой клятве, потому что у Пархоменко, думая, что он помирает, - кто-то такой слух пустил, - хотели забрать коня, а конь был хороший, и я пришел в больницу сообщить Александру Яковлевичу.
- Красиво, но, поди, легенда.
- Как?
- Сказка.
- Какая ж сказка, когда я сам присутствовал? Дали слово. Через это гордое слово Пархоменко и погиб, - и я теперь гибну.
- Припоминаю: говорили, комдив Пархоменко погиб через свою опрометчивость. Махно уже был им почти разбит; Пархоменко вдруг да и поезжай в разведку - искать махновские остатки, а это напрасно.
- Ничего напрасного не было! Пархоменко помнил клятву и был уверен, что, когда Махно будет окружен, он сдастся. Конечно, Махно подлец и преступник, и верить ему было нельзя, а Пархоменко ему верил. Махно ж вероломно убил его из-за угла… Время было зимнее, кинулись мы тогда догонять Махно, я плыл через реку, простудился и теперь вот, видите, - рыбку ловлю. Дерну - клюнула, а на другом конце-то смерть моя! Да я ее не боюсь, Мое дело сделано. Это я духом своим чую!
"Боже мой, какие великолепные люди, - думал я, возвращаясь из Софийки. - Какие характеры, какая палящая, искрометная жизнь! А я вот не могу даже вспомнить лица женщины, которую приехал горячо поблагодарить".